Литмир - Электронная Библиотека

Но евангельская кротость старейшего в роде Шамасов выдерживает все испытания, и в заключение нескончаемых споров он всегда приглашает приятеля посмотреть, как сосет маленький Никола-Иисус грудь матери, и, с умилением глядя на младенца, старик Поплатятся восклицает:

— Кормись, кормись, малый! Расти большой, поскорее расти, а то в Севеннах не останется больше леса для костров…

* * *

Черные тучи нависли над самыми нашими головами, придавливая нас к земле, какой-то странный запах забирается к нам в рот, в нос, в горло, в грудь; тянет тяжелым смрадом падали, липкой вонью, которая становится все гуще, проникает к нам в самое нутро, в утробу; людям, особенно старым, все труднее становится выносить это зловоние. Поплатятся говорит, что у наших Севенн начался антонов огонь, а Спасигосподи уверяет, что это гниет виноград, — гниют все гроздья во всех виноградниках и тем самым Севенны показывают, что недовольны нами; в холодные ветреные ночи старейшина Шамасов вопит, что кругом смердят грехи наши.

А на самом-то деле, говорит Жуани, тянет гарью из сжигаемых деревень: одна догорает, еще не обратилась в пепел, а в другой уже занимается пожар, и наш предводитель больше и слышать не хочет о препирательстве двух мудрецов, об их споре о кроткой горлице и грозном орле.

— Старый спор, спор стариков! — разрешил он вопрос раз и навсегда. У Жуани только одно в голове: собрать как можно больше оловянных ложек, вилок, тарелок, кружек и прочей домашней утвари, которую принесли нам хозяева пылающих домов, — все это Жуани бросает в свои котлы: ведь сейчас у нас нет возможности выламывать свинцовые переплеты церковных окон. Он смеется над ними: «Некогда мне слушать стариковское сопенье — пули надо лить. А что свинцовая пуля, что оловянная — все едино:{101} кому ее влепят в башку, жаловаться не станет. Только бы стрелять мы не разучились!

* * *

Нынче ночью мы отправляемся в поход (еще не знаю куда) — сжигать у католиков деревню в отместку за нашу деревню. Днем мы долго молились, просили бога послать нам сухую погоду и сильный ветер, и господь услышал молитву нашу, как уверяет Горластый, а он, как все пастухи, знает намерения неба лучше, чем свои собственные.

С некоторого времени мне кажется, что мой крестный как-то изменился ко мне, а теперь я окончательно уверился в том, когда он поговорил со мной наедине после молитвенного собрания. Но я не понимаю, почему он, печалясь о моей беде, которая касается прежде всего меня самого, обо мне как будто и не думает.

— Крестник, хочу с тобой потолковать до вашего выступления в поход. Скажу тебе вот что: нынче кончается уж двести двадцать девятый день с тех пор, как я тебя женил. Так- то! Вот, значит, еще больше я постарел и еще больше одинок теперь. Обманулся дурачок-простачок перед смертью! Вздумал я поговорить насчет этого с твоей женой, ведь она мне внучкой приходится. Ни слова у нее не вытянул, ишь какая упрямая! Но ведь я человек бывалый, да стоит поглядеть на нее, на Финетту, и сразу ясно станет, что ты свой супружеский долг исполняешь. Ладно! В чем же. тогда дело? Ты меня послушай, Самуил, мальчик мой дорогой. Тут тянуть долго нельзя. Нельзя на одного только господа бога полагаться, сколько мне известно, он всего лишь раз сотворил такое чудо… И вот я хотел тебе сказать: поторопись, постарайся, как говорится, дело поправить. Не забывай, что наши люди гибнут, — всякий день мрут, Севенны горят у нас под ногами, а ты последний Шабру, последний в своем роду. Вот и все, что я хотел тебе сказать, дружок. Очень мне грустно!

И, не дожидаясь, когда я оправлюсь от изумления и отвечу, Самуил Ребуль повернулся и пошел прочь, прямой и длинный как шест.

Часть ПЯТАЯ

Я прошел по единственной улице нашей деревни. Я не был здесь пять лет. Я вернулся в нее победителем, но страдаю от этого, как от великого несчастья, и утешаюсь воспоминаниями о том, что было двенадцать лет назад в воскресное майское утро, когда мой отец об руку с матерью вышел из церкви после обличения его за мессой как нераскаянного гугенота. Отец, помоги мне, своему последнему сыну, перенести наше победоносное возвращение в Пон-де-Растель! Да ведь ты-то, отец, запретил тогда нам прибегнуть к оружию. Как тебе, наверно, легко было в твой смертный час вознестись на небо…

Вот снова прохожу я по Пон-де-Растелю, но не так, как пять лет назад, спокойно шествуя крестным путем на Голгофу пред лицом доброго народа нашего, глядя на него взором ясным, прямым, как лучи солнца в летний полдень, — нет, мы ворвались ночью, спустившись через перевал Риз; мы ринулись на спящий Пон-де-Растель, вздымая горящие факелы, и из широко открытых ртов наших неслись слова Моисеевы: «Изострю сверкающий меч мой… Упою стрелы мои кровью, и меч мой насытится плотью, кровью убитых и пленных», — ведь мы уже не следовали заветам Иисуса.

Вот запылали дома, огонь пожирает жилище и все имущество Гиро, Польжи, Понтье, Дюмазеров; пламя пожаров разгоняет мрак ночной, а мы в безумном исступлении ринулись дальше к дому Лартигов.

Глава семьи Дуара стоял как вкопанный в деревянных своих башмаках и, скрестив руки на груди, загораживал собою дверь; он даже не дрогнул, когда лавина огней и пламени остановилась в двух шагах от него; он не убежал, думается, по той причине, что ждал нас. Он держался уверенно, как и все Лартиги, и смеялся знакомым мне язвительным смешком, а потом как рявкнул во всю глотку, так словно свечку задул, — сразу смолкли наши библейские) гимны и псалмы о пожарах.

Когда же он узнал меня среди темных фигур, казалось, тоже извивавшихся, плясавших, как огни факелов, когда разглядел рядом со мной Финетту и старика Поплатятся, то разразился громовым хохотом, и меня словно кнутом хлестнуло по лицу.

Терзаясь болью душевной, я крикнул:

— Мы не хотим вам зла, мессир Лартиг! Ни вам, ни семейству вашему. Мы только подпалим амбары.

Дуара Лартиг, словно Самсон, ухватился за дверные косяки и возопил:

— Мое зерно — это я! Мое сено — это я! Мое добро — Это я и мои близкие!

Маленький Вернисак прибежал из риги Лартигов, самой лучшей во всем селе, и громко закричал, что она битком набита соломой и сеном. Он тотчас отправился обратно, ведя за собой осла, нагруженного просмоленным хворостом. Дуара Лартиг зарычал:

— Моя рига — это я!

Увидев, что Бельтреск двинулся к нему, я изо всей силы крикнул:

— Не тронь его, кузнец! Пусть ни единого волоса не упадет с головы его.

Бельтреск так круто остановился, что тяжелая палида потянула его назад.

У Лартигов рига прилегала к ометам соломы, к конюшне, к поленницам дров и к дровяному сараю. Когда оттуда взвился огонь, Дуара спрыгнул с крыльца и помчался, рассекая толпу, словно кабан, кусты терновника, дорогой он ударом плеча сбил на землю тяжело навьюченного мула, который после этого не мог подняться.

Мы догнали Дуара, когда он уже сжимал своими волосатыми ручищами шею маленького Вернисака, и у того руки и ноги болтались как тряпочные. Лартиг стискивал ему шею и вопил:

— Ведь это меня ты сжигаешь, негодяй, меня!..

Я уцепился за руку Маргелана.

— Не убивай его, Дариус, не убивай! Ради меня!..

Коновал не собирался его убивать, хотел только, чтобы он выпустил щуплого Вернисака. Бельтреск и Мартель тоже пытались разжать тиски Дуара, а тот все сжимал их и выкрикивал:

Ведь это меня вы сжигаете, дьяволы!..

У Вернисака что-то хрустнуло в шее, и в это мгновение Маргелан, раскрыв нож, принялся резать спину Дуара Лартигу, наносил короткие неглубокие удары лишь для того, чтобы он выпустил Вернисака.

Громадная горящая рига дышала тяжело, как больная лошадь, шевелилась, вздрагивала, фыркала, бросала полосы яркого света на рубашку Лартига, намокшую от его крови, и на маленького изнемогавшего, истерзанного Вернисака. Нож Маргелана так быстро вспарывал спину душителя, что казался кривым, как ятаган, как полумесяц. А огонь пылал так близко и обдавал нас таким жаром, что волосы у всех обгорели и издавали противный запах паленого.

60
{"b":"846658","o":1}