- А я люблю балет, - отвечал я. - И минет, конечно. - Металлический отсвет от окна искажал действительность. - Гимнастику еще люблю. Женскую, разумеется.
- Женскую и я люблю.
- Сплоченные семьи люблю. Разнообразие культур и обычаев. Музыку. Водку.
- Водку и я люблю.
- Науку люблю. Научно-технический прогресс. Пустыни.
- Там верблюды, - правильно заметил Вава.
- Долины люблю, - продолжал я. - Дождь. Солнце, снег, лед. Чистые улицы, маленькие квартиры, в которых живут большие семьи, солдат, марширующих как заводные, открытые пространства, людей, разговаривающих громкими голосами, блядей, стоящих рачком-с, военные учения, первый спутник...
- Ну ты даешь, Александров, - сказал Цава. - Надо же так нажраться!.. А по какому поводу у нас праздник-то? - вспомнил.
- Интересный вопрос!
- Я от тебя, дуралея, протрезвел, - обиделся мой товарищ.
- А тебе пить нельзя.
- П-п-очему?
- Потому что ты у нас сексот!
- В каком смысле?
- Стукач! - И тут же мир переворачивается, и я вижу себя вбивающимся в угол от яростного удара моего же приятеля. - Я от тебя, дурака, тоже трезвею, - заметил я с нового места. - Наливай!
- Иди ты!
- Куда?
- Откуда пришел, дятел! - рычал Цава. - Сам стучишь.
- На машинке, между прочим.
- Между прочим, я тебя просил: моя фамилия - Цаава! Документ показать? Паспорт показать?
- Не надо. Верю.
- И веришь, что я стучу?
- Теперь уже не верю, - отвечал я осторожно, выбираясь к столу. - За что пьем-то?
- За упокой души.
- Кого? - удивился я. - Этого... звездочета?..
- За упокой нашего человечка. Обмишурился он, однако. Не вовремя помер. Сексот, мать его так.
- И он сексот? - удивился я.
- Он такой сексот, как я сексот, - сказал Цава. - Так выпьем же за нас, сексотов - сексуально ответственных товарищей.
И мы выпили за любовь.
прокурор, тот самый, метр с кепкой, был именно тем человечком, у которого в перспективе могли сгореть дача, квартира, машина и проч., или это был судья, засудивший молодого преступника Кулешова, - это, впрочем, не столь важно. Для дела важно было, что он получил повышение и оказался снова вершителем чужой, конвоированной обстоятельствами судьбы.
Прокурор любил свою работу, любил мясистую храпящую жену, растущих, требовательных своих детей и молоденькую секретаршу Настеньку. Запросы близких и родных превышали возможности честного труда. И поэтому судье приходилось грешить. Увы-увы, что делать, если государство не способно было по справедливости оценить его тяжелый и напряженный труд.
В тот день, последний для себя, он чувствовал себя преотлично. Кровь бурлила в членах. Бойкое сердце грел задаток. Жена уехала на дачу. А Настенька соблазнилась провести вечерок в ресторации, а после... Судья притормаживал игривое воображение - работа есть работа: он готовил Вопрос о помиловании гражданина Кулешова, о котором так ходатайствовала общественность. К мнению общественности необходимо прислушиваться, не так ли?
Да-да, умышленное убийство, совершенное в состоянии сильного душевного волнения, вызванного насилием или тяжким оскорблением со стороны потерпевшего, а равно вызванного иными противозаконными действиями потерпевшего, если эти действия повлекли или могли повлечь тяжкие последствия для виноватого или его близких, - и в этот ответственный момент в приемной возник шум. Дверь непристойно, с ударом, распахнулась, и в кабинет ворвалась безумная женщина в пестрых одеждах. В ней, вульгарной и небрежной, прокурор признал свидетельницу по делу, его вновь так занимающему.
- У-у-у, мой сладенький! Я вся твоя! Бери меня! Епи меня! На! На! На! - И срывала с себя абсолютно все одежды.
Надо сказать, что от подобного преступного демарша в стенах Правосудия судья несколько прижух, если выражаться интеллигентно, но быстро нашелся:
- У меня не приемный день.
Однако несчастная голая шлепнулась животом на стол, как на мусорном пляже в Серебряном бору, и предприняла гнусную попытку покушения на честь прокурора, клацая зубами и визжа:
- Дай свободу! Свободу! Освободи-и-и!
Прокурорская честь внизу была спасена расторопными, рачительными сотрудниками охраны. Безумную скрутили и отправили в образцово-показательный сумасшедший дом.
"Боже мой, - медленно приходил в себя судья, - у меня ведь действительно не приемный день?"
Уже был глубокий вечер, когда пришла О. Александрова. Я был весьма пьян, но ее таки угадал:
- Ж-ж-жена?
- Свинья! - сказала она. - Свиньи!..
- Ну, Оксаночка? Зачем ты так? - вмешался Цава. - У нас горе.
- Какое?
- Задаток накрылся. Мой.
- Цава, разве счастье в деньгах? - поинтересовался я. - Я тебе отдам.
- Ты?
- Я!
- Откуда?
- Пьесу поставят... все театры... мира и Европы... и РСФСР!
- Какая пьеса?
- Замечательная.
- Про любовь?
- И про любовь тоже... И про ненависть!.. И про страх!.. И про храбрость!.. И про гнусь!.. И величие духа!.. И про нас!.. И про тех, кого нет!
- А разве такая пьеса нам нужна?
- Нам?.. Это кому?
- Народу!
- Не знаю, - замешкался я. - Нужна... будет... когда-нибудь!..
- А жрать хочется сегодня!
- А этого тебе не хочется? - Я протрезвел. И зарылся в бумагах. Сейчас я тебе прочитаю.
- Не надо!
- Надо, Цава, надо. "Меня здесь били, больного шестидесятишестилетнего старика, клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине; когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам... и в следующие дни... по этим красно-сине-желтым кровоподтекам снова били этим жгутом... я кричал и плакал от боли. Меня били по спине этой резиной, меня били по лицу размахами с высоты..."
- Д-д-д-д-давай выпьем!
- Д-д-д-д-давай!
И мы выпили за мою пьесу под названием "Генеральная репетиция осенью 1937 года". Мы выпили за тех, кто погиб в рубительном отделении отлаженной машины государственной власти. Мы выпили за тех, кого помнили. Мы выпили за прошлое и за настоящее, а за будущее мы не выпили, потому что за будущее не пьют. Но Цава сказал:
- Ее поставят... все-все... все театры мира и Европы... и РСФСР... и Средней Азии...
- Там пустыни, - заметил я.
- Более того, в пустынях - корабли, - вспомнил Вава. - То есть верблюды.
- А! - сказал я. - Цава, мне нравится ход твоей мысли... А ты-то знаешь отличие человека от него?