– Ох, уж эти передовые! Ходят стриженые и с оборванными юбками…
Отец молча встал и ушел к себе. А мать всё волновалась и никак не могла успокоиться.
Г-жа Т-ская аккуратно приходила к нам три раза в неделю. Иногда она приносила книги и передавала их отцу. Через некоторое время он их возвращал и между ними завязывался разговор, смысл которого я тогда не улавливала. Мелькали слова – «общество», «направления», «борьба». Иногда оба очень горячились, спорили… Если в это время входила мать, разговор быстро потухал.
В Саратове к нам весьма часто стали приходить гости. Устраивались даже вечера – с пением и танцами. Тогда моя учительница аккомпанировала или играла польки, вальсы и кадрили. Мне она всё больше и больше нравилась. У нее так же, как и у отца, можно было всё спросить. При дальнейшем знакомстве она показалась мне очень ученой. Постепенно и она стала входить в круг интересов нашего дома. Поможет мне, бывало, решить задачу или сделать перевод из Марго. Но больше всего она подружилась с моей сестрой. У сестры был хороший голос и г-жа Т-ская научила ее петь прелестные песенки. Сестра пела уже так хорошо, что даже осмеливалась «выступать» при гостях.
Из гостей помню – смутно – двух офицеров, нескольких студентов, о которых мать говорила:
– За добрые дела из Москвы не погонят!
Но совсем отчетливо помню жену прокурора Саратовской
Судебной Палаты, г-жу Городысскую. На вечеринках она никогда не бывала, но часто приходила к матери и подолгу сидела у нас. Как-то раз она заехала за матерью: они ехали в театр. Мать кончила одеваться, а г-жа Городысская сидела в кресле и следила за ней.
Какая же вы красавица, Людмила Михайловна! Ну, какое же сравнение!
Красавица… – повторила мать. – Лучше бы меня хоть чему-нибудь выучили, – ничего, ничего я не знаю, кроме своей кухни…
– Ну, знаете… Ученые, да сердца нет…
Обрывки каких-то речей застревали в голове, но смысл их оставался темен и даже не особенно интересовал. Даже с отцом стали редки встречи: он был занят чем-то по целым дням. Приходил усталый к обеду и тотчас же ложился на свой диван с газетой или книгой. Это было единственное время, когда можно было залезть к нему, лечь рядом и шалить или говорить с ним, пока он не засыпал. Вставал и снова уходил. А мать часто говорила:
Приехали… В Саратов приехали… Дома считать…
Какие дома?
А такие… Сто друзей, да сто подружек…
Ничего не понимала я в этом ее вечном раздражении. Еще меньше, конечно, понимала смысл чудес, начавшихся у нас в доме.
– Катенька, – говорит таинственно мать. – Сделай ты мне одно дело. На тебе ножницы. Когда отец ляжет спать – отстриги пучок волос…
Зачем?
Надо…
Нет, зачем, мамочка?
Мать не сразу нашлась. Но сильно волновалась. –Я хочу спрятать… на память!
Я выждала, когда заснул отец. Раз, раз… Пучок его густых волос в руке. Отец вскочил:
– Ты с ума сошла? Что ты делаешь? – закричал он, схватывая себя за голову. – Что ты делаешь, чертенок?
Но я уже летела стремглав из комнаты. За дверью стояла мать, она выхватила у меня пучок волос и зашептала: «не говори…».
Кажется, это было в первый раз, что я солгала отцу:
– Что ты сделала? Зачем тебе мои волосы?
– Кукле… Косу кукле…
– Боже, какие глупости! Мои волосы – кукле! Окончательно сошла девчонка с ума! Уходи!
Только через несколько лет я узнала от матери, зачем ей нужны были отцовские волосы. Ей сказала ворожея:
– Если человек не любит, надо взять пучок его волос, их спалить на свечке, растереть в порошок и насыпать его в пищу: съест и – возвратится…
Всё это и было проделано матерью.
Последовали и другие чудеса. Я уже говорила, что нас никогда не водили в церковь. Гимназия в Самаре еще не требовала того, что затем стало правилом гимназии саратовской: обязательного говения. Отец был убежденным атеистом. А мать понятия не имела о православной религии и приняла православие лишь для венчания с отцом.
– Катенька, сегодня пойдем в церковь… Завтра большой праздник.
– В церковь? Зачем в церковь?
– Ну, зачем ходят в церковь: молиться! И Маню возьмем… И мы пошли ко всенощной в Саратовский Кафедральный
Собор. Собор в Саратове двухэтажный. Большая часть служб происходила внизу, в подземелье. И только в торжественных случаях открывался верх. Когда мы спустились вниз, служба уже началась. Как сейчас помню это первое впечатление. Оно повторялось затем не раз. Впечатление чего-то нездешнего, другого, отличного от нашей обыденной обстановки. Темнота, мерцание свечей, блеск золотой резьбы на дверях царских врат, лики икон, склоненные головы молящихся людей, особый запах ладана и холодок – всё это действовало весьма сильно. Когда мне приходилось бывать потом в верхнем этаже того же собора впечатление какой-то таинственности, вот это ощущение «нездешнего» мира, ослабевало: свет, лившийся в большие узорно-цветные окна, делал обстановку церкви более обыкновенной. А там, внизу, в подземелье, всё было таинственно и необычайно…
Мать прошла к высокой конторке, за которой стоял седой старик.
Три свечки…
Извольте.
Три тоненьких восковых свечки… Мать осмотрелась.
– Идите…
Мы подошли к иконе Божьей Матери с младенцем на руках. Серебряный подсвечник был весь уже заполнен горящими свечами. Мать дрожащими руками стала растоплять воск с той стороны свечи, где не было фитиля.
Мама, не так, фитиль не тут…
Подожди ты!
Фитиль обнажился. Тогда она сделала тоже самое с двумя другими свечками и дала их нам.
– Ставьте… Говорите: «За упокой раба Божия Дмитрия».
Мама! Какого Дмитрия?
Ставь! И говори…
Сестра уже шептала: «За упокой раба Божия Дмитрия».
Мать прошептала эту фразу раз пять… Кланялась низко и всё шептала: «За упокой… За упокой»… А слезы тихо капали на пол…
И снова лишь через несколько лет я узнала смысл того, что тогда совершалось. Надо поставить Божьей Матери свечи открытым фитилем вниз и – молиться за упокой души того человека, которого надлежит привлечь… Когда молятся за упокой души живого человека, на него нападает страшная тоска… И тоска именно по тем людям, которые поминают его «за упокой». Дмитрием Петровичем звали моего отца… Он должен был испытать тоску и притянуться к нам, —к матери и дочерям…
Вечером, за ужином, в нашей семье царило необычайное молчание. Отец был сумрачен, как всегда в последнее время. А мы с матерью боялись проронить слово, выдать тайну нашего первого посещения церкви… Почему мы поняли, что об этом отцу не следует знать, – тоже тайна из области детского чутья…
Через несколько дней именно – это детское чутье проявилось столь же таинственно и внезапно. Мать не позволяла нам куда-нибудь заходить из гимназии: нельзя опаздывать к обеду. Но в этот день нас отпустили раньше – не было какого-то урока. Весьма шумной толпой мы побежали в наши любимые «Липки», городской бульвар около того же кафедрального собора. Стояла дивная саратовская весна… Всё благоухало и нам было страшно весело бежать по свежим, зеленым дорожкам. Мы стремительно бежали к небольшому лимонадному киоску. Там же продавались вкусные маки – любимое лакомство гимназисток. Еще не добежав до киоска, я остановилась, как вкопанная: на скамейке сидел мой отец и моя учительница музыки. Она была в маленькой мужской фетровой шляпе; на коленях лежала книга и букет фиалок…
– Котик, каким образом ты здесь? – спросил отец, ласково сажая меня на колени.
Г-жа Т. молчала. Она была очень грустна. Потом она сообщила мне, что несколько уроков она должна пропустить: занята.
– Но гаммы ты играй каждый день… Непременно! Подруги уже манили меня нетерпеливыми жестами. Кивнув отцу и его собеседнице, я убежала к своим друзьям.
За обедом ни словом, ни намеком не сказала о своей встрече… Ни слова не сказал об этом и отец.
Учительница ко мне больше не приходила. А через неделю детство мое отошло в прошлое: обстоятельства иногда не считаются с возрастом.