– Нет, господь с вами, проситесь к другим, нельзя.
– Что так? Ведь вы ж, бывало, пускаете?
– Пускаем, да теперь нельзя, хозяина нет дома, без себя пускать не велит; да это ты, Степан! Я было тебя и не узнала! Нет, кормилец, без хозяина пустить не смею, собачиться будет, ей-богу; ступай вон наискосок, к Федулову, там пустят, и сенцо у них свое, хорошее.
– Да где ж у тебя хозяин? Ведь вчера дома был, как я ночью уехал?
– А кто его знает, куда его занесло; вслед-таки за тобою, господь знает зачем, заложил сани, сел, да и поехал, – а еще и деньги при нем были в бумажнике, рублей со сто никак; видно, запил, что ли, где-нибудь; диво только, что лошадь сама домой пришла, – аль он хмельной упустил ее, – пришла одна, и место, знать, в соломе на санях, где сидел, а его, вишь, нет.
Степан простился, сел и поехал, а хозяйка затворила окно. «Стало быть, – подумал он, – никто ничего не знает. Да и что ж мне, вправду, чего бояться? Я выехал себе наперед, приехал – хоть разыскивай, сколько хочешь, – в Родимиловку, никуда не заезжал, никто не видал, – он выехал после меня, – с чего ж тут кто на меня скажет? Никто и не подумает, и подумать нельзя никак. – Однако сто рублев, говорит хозяйка, при нем были, а кому они достанутся? Никому; тут и пропадут, сгниют, как весна придет, только и будет проку. А наш брат, рабочий человек, бьется целое лето изо ста рублев… эко диво, подумаешь, сто рублев! И никто за них спасибо не скажет, никому впрок не пойдут, так себе изведутся. Ну да не до них теперь; благо только самого господь от беды помиловал».
Поровнявшись дорогой со знакомым ему местом, Степан стал, однако же, думать и размышлять об этих деньгах посмелее: «Как-таки проехать, не взять денег, не поднять их с земли, когда тут валяются? Никого я этим не обижу, ни у кого добра не отымаю – просто само навернулось». Степан остановился, прислушался на все стороны – всё тихо, глухо, никого нет. Он спустился в овраг, отыскал покойника, нашел при нем тельный бумажник, вынул из него деньги и поторопился опять в путь. «Завтра сосчитаю, – подумал он, – не уйдут они теперь. Я этого не искал, за этим делом не ходил, он сам навязался. Это мне, стало быть, бог послал. Недруг посягал на мою голову – господь ему судил самому подвернуться мне под руку; не перелобань я его, уж он бы меня доехал. Грех на его душе, не на моей; он сам себя извел своею рукою. Прости, господи, согрешения наши!» Перекрестился и поехал.
Степан до этого времени помнил страшный зарок деда, соблазнившись один только раз на ночлеге у покойного Черноморца, зарекся и закаялся после того вдвое и в рот не брал хмельного, но приехал к хозяину в Родимиловку с деньгами, которым никто не знал счету; он обождал еще с недельку, уверился, что никто его ни в чем не подозревает, что о Черноморце и слуху нет другого, как поехал-де да и пропал без вести, а лошадь одна воротилась, – и стал опять – с горя ли, с радости ль, погуливать. Куда правдиво слово это, что недобрые деньги впрок нейдут и что легко добытую копейку ветром из мошны выносит! Пошел да пошел гулять Степан – под конец и удержу не стало, хозяин его прогнал и вычел еще с него за прогул по целковому на день; пошел он к другому, пропив все до нитки, а домой еще и гроша не услал. Пришел Покров, пришли и Кузьминки, настал и последний срок – Воздвиженье, – и новый хозяин, рассчитавшись со Степаном, отпустил его, сказав: «Не ходи ко мне, брат, на тот год – руки у тебя золотые, да рыло поганое. Таких мне не надо. Господь с тобой».
Степан нашел себе у нового хозяина нового товарища, с которым нередко вместе гулял; а как им домой было сотни полторы верст по пути, так они согласились идти вместе. Люди с людьми ушли, а эти двое, как поплоше, так остались вместе – им совестно было к людям приставать.
Теперь стала Степана и совесть мучить, стал грех ото сна, от еды отбивать и страх, что дед скажет, что отец? Степану стало жарко. Взяло его раздумье: «Как я покажусь им без денег? Что принесу домой? А еще и Черноморца ободрал, как разбойник какой, – и всё не впрок пошло!» В это время подошел товарищ его, Гришка, да и пристал к нему: чего-де нос повесил, какое горе мыкаешь? Степан признался, что страшно без денег дома показаться.
– Эко горе! – сказал Гришка. – Да ведь у меня, парень, та же беда: заварил пива, да сталась нетека[11]; Рублев осьмнадцать всего домой принесу, а надо бы, говорят люди, сотни полторы либо две. Но слушай, Степан, не пойдем мы с тобой по домам; что там делать? Не слыхали мы побранки, что ли?
– И рад бы нейти, – отвечал Степан, – так у меня паспорт только годовой; о Пасху срок.
– Так где же еще у тебя Пасха, перекрестись! Вот тут подрядчик не за горой, набирает народу в Казань; отпиши домой, что ушел в Казань на зимнюю работу, тебе паспорт выправят, вышлют, а ты зимой заработаешь сотенку; лето само по себе пойдет – вот на осень опять будешь с деньгами; тогда с богом домой.
Степан наш словно свет увидел; с радости позвал Гришку в питейный, чтоб почествовать его за доброе слово, да кстати уж запить и радость и горе.
Таким образом они, порядившись с подрядчиком, отправились в Казань артелью, но, не доходя до города, отстали от своих; надо было ведь опять приготовиться к работе; там уж пить не дадут, рассудили они вдвоем, так дай тут вволю на прощанье погуляем, да и закаемся.
Подгуляли товарищи вместе, да подгулявши, как водится, сперва обнимались, целовались, а после – неведомо как и с чего – поссорились, побранились, да немного было и подрались. Народ рад такому случаю; где два дурака дерутся, там уж наверное третий смотрит. На эту пору, однако ж, нашлись, видно, люди поумнее, развели драчунов, и они снова помирились, поцеловались и пошли вместе рука в руку в город. Кто видел их, сказывали, что они шли мирно и толковали только один другому, как найти и доспроситься в Казани своей артели и подрядчика: каждый из них поочередно недоумевал, как это сделать, и каждый опять толковал и объяснял, что язык до Киева доведет, не только до подрядчика.
Видно, долго перекачивались они с одного края дороги на другой; сумерки, а наконец ночь захватила их еще на пути. Сели товарищи наши вместе отдыхать под кустами над Волгой – снова стали считаться, видно, хмель еще не прошла – снова побранились и подрались, может статься, кто их знает, что у них тут было, – да только конец вышел из плохих плохой, такой, что крещеному человеку и вымолвить страшно.
Степан просыпается на заре – оглядывается кругом, – он один, вокруг по косогору кусты, над головою по горе пролегает почтовая дорога, и тройка пронеслась с колокольчиком – пыль за нею разостлалась, – и всё замолкло; у ног раздольная Волга, широкая, глубокая, тихая, как зеркало, – а товарища нет.
Стало обдавать Степана из-за плеч попеременно то варом, то студеной водой – начал он вспоминать что-то недоброе – глянул себе под ноги на траву, увидел кровь и вдруг вспомнил всё, будто молниею осветило перед ним потемки страшной прошлой ночи. Степан зарыдал, закрыл лицо руками и долго сидел так, охал и стонал, как тяжко больной.
– Суди меня бог и государь, – сказал он наконец, – видно по грехам моим и земля меня не снесет больше; за что я сгубил Гришку сердечного? Черноморец – ну, тому туда и дорога, прости господи; он на мою голову посягал; а этот чем виноват? Хмель ошибла его, как и меня, вот и всё; а сколько раз подносил он мне, как товарищу, за последнюю гривну свою? Ох, тяжело, не снесу я этого греха! Не слушал я дедовского заклятия; знать, рассудил меня с ним господь: вот оно когда пришло неизбывное горе – не роди мать сыра земля, пропащий я человек!
Степан встал, положил еще на прощанье земной поклон и поцеловал под собою мать сыру землю; перекрестился и взмолился в слезах: «Гриша, не попомни ты мне хоть на том свете греха моего», и пошел в город.