Я же говорила тебе, что он совсем другой. Он простой, мы с ним друзья, и он мешать не будет. Это его принцип. Он никому не мешает и требует, чтобы ему не мешали.
— Он женат? — спросил Глеб.
— Нет… если говорить об обыкновенной женитьбе. Но у него есть большой друг — художница. Она замечательная. Сеня приезжал с ней два года назад к нам. Жаль, ты ее не увидишь, она сейчас на Кавказе.
Они вышли из столовой на балкон. Белые ночи шли на убыль. В полночь было уже почти темно, но фонари на улицах не зажигались. Внизу все еще шумела людская толчея взбудораженной первым военным днем столицы.
Голубоватый полусвет, похожий на сияние луны сквозь туманную дымку, дрожал над улицей. В неровный шум улицы вошло неожиданно мерное шарканье и позвякиванье. Мирра круто повернулась по направлению к этим приближающимся звукам.
Со стороны Невского подходила какая-то пехотная часть. Гвардия продефилировала по столице днем, на глазах у петербуржцев, в ярком солнечном свете, грозная, Непобедимая. Ночью погнали к вокзалам пасынков — армию. Уставшая за день публика равнодушно смотрела на серые шеренги, не имея уже сил кричать. И цветы были все израсходованы на гвардию.
Взводы пехотинцев шли медленно и устало. Едва различимые с балкона лица казались бледными, призрачными. Глухо шаркали по мостовой сапоги, мерно позвякивали котелки и саперные лопатки.
Мирра всей тяжестью налегла на плечо Глеба, глаза ее испуганно раскрылись.
— Глеб… Что это? Мне страшно…
— Что ты? Это же солдаты, — успокаивающе сказал Глеб, не понимая причину внезапного испуга девушки.
— Мне показалось… помнишь ту ночь… арестантов? Совсем как тогда. Тот же голубой туман… пыль, шарканье, звяк кандалов. И такие же согнутые, несчастные, и их гонят, гонят… Куда, Глеб? Зачем?
Глеб молчал. Ему нечего было ответить. Он не мог ответить.
Солдаты скрылись. Рассеивая ночной бред, опалами вспыхнули дуговые фонари. Лилово дымясь пылью, улица засияла.
— Идем в комнату, — сказала Мирра, — мне почему-то тяжело здесь.
В гостиной на рояле лежали поты.
— Смотри, — Мирра взяла знакомую Глебу тетрадь, — я привезла из дому. Я думала, что ты не раз сыграешь мне ее здесь. А теперь возьми себе. Если захочешь вспомнить обо мне, сыграй в Севастополе.
Глеб взял тетрадь. Наклонился, целуя руки девушки. Когда поднялся, увидел — на ресницах дрожат слезы.
— Не нужно, — шепнул он, — мы же вместе. Все хорошо, все пройдет.
Она положила руки на плечи Глеба.
— Это так… это ничего… от счастья. Ты понимаешь, что я люблю тебя на всю жизнь?
Глеб молча привлек ее к себе. Она осторожно освободилась.
— Пора отдохнуть. Завтра у нас еще целый день.
Мирра позвонила. Голубая горничная появилась на пороге.
— Дашенька, покажите Глебу Николаевичу его комнату и можете ложиться.
Горничная провела Глеба в приготовленную комнату. На диване белела постель. В книжном шкафу смутно золотились корешки книг. Глеб зажег лампу, подошел к шкафу. Слева на полке стояли томики Пушкина. Глеб рассеянно вынул один, раскрыл, перелистал несколько страниц. В глаза кинулось:
Для берегов отчизны дальной
Ты покидала край чужой…
Внутренне холодея от волнения и восторга, он прочел напоенные горечью разлуки стихи и осторожно, как святыню, поставил книгу на место. Достал из чемодана полотенце и умывальный прибор, снял китель и тихо прошел по коридору в ванную. Возвращаясь в комнату, услышал из-за двери тихий оклик:
— Это ты, Глеб? Я хочу, чтобы ты сказал мне «спокойной ночи».
— Я без кителя, — ответил Глеб, — сейчас оденусь — приду.
— He нужно. Иди так.
Глеб открыл дверь. На подушках, затененная высокой спинкой кровати, смутно темнела голова.
— Сядь здесь, — показала Мирра рукой на краешек кровати.
Глеб осторожно сел. Сердце стало стучать гулко и медленно, кровь во всем теле густела, как мед. Хотелось сказать что-нибудь, но язык, отяжелев, не повиновался. Дремотная певучая тишина властвовала комнатой.
Заговорила Мирра:
— Я ничего не понимаю, Глеб… Мне смутно. Такая горькая тяжесть ложится на мои, на твои плечи. Я смотрела по дороге на отправлявшиеся эшелоны. Как рыдали бабы… как угрюмо смотрели солдаты, как все было странно! И я подумала, что нас многому учили, но не научили чему-то самому главному. И меня, и тебя, и всех не научили, как сделать так, чтобы не было войны. Ты не знаешь?
— Нет, — тихо ответил Глеб, припадая головой к легкому шелковому одеялу и чувствуя под его тканью такое же тревожное биение другого сердца. — Нет, я не знаю.
— Но ты же должен знать — почему война! Ты учился воевать? Если ты знаешь, как начинается война, может быть, вместе мы придумаем, как сделать так, чтобы ее не было. Как сделать так, чтобы мы были счастливыми?
Что мог ответить Глеб? Он не знал, почему начинается война. Он думал, что немцы напали на Россию и Россия должна защищаться. Но из этого знания ничего нельзя было извлечь. Как сделать так, чтобы немцы не нападали на русских, а русские на немцев, — он не знал.
Он держал в своих руках теплые, трепещущие руки, доверчиво отданные ему, но он не знал, как положить в эти руки жар-птицу — счастье.
— Не знаешь, — печально прошептала Мирра. — И я не знаю. Какие мы глупые и несчастные! Ну, хоть расскажи, как ты любишь меня.
Но об этом разве можно было сказать словами, когда кровь струилась золотым, тяжелым благовонным медом? И был только один путь. Глеб встал, подошел к окну и резко рванул вниз штору. Ощупью вернулся в блаженный мрак, в пьяную теплоту.
* * *
Гремя, звеня, вздрагивая, наматывалась на бесконечный барабан за окном вагон-ресторана убегающая назад панорама. Поля — перелески… перелески — поля. Бесцветные плоские пятна деревень. Под железным гулом мостов сверкала рыбья чешуя лениво ползущих равнинных речонок.
Золотое пламя колосьев, сухо шипя, колыхалось над полями, зеленое пламя берез металось вдоль поезда, шурша и трепеща.
Путь от Петербурга до Курска прошел для Глеба, как сон. Он не замечал ничего. Он жил еще Петербургом, ночью, пролетевшей синей птицей, сумасшедшим волшебным мраком, шепотом, бредом, поцелуями, немыслимым, горячим земным счастьем.
Во время шестичасовой стоянки в Москве он даже не вышел в город и все это время пролежал в купе, в вагоне, загнанном в тупик, в блаженной истомной одури, с закрытыми глазами, с опьяненной улыбкой, вспоминая все, что до краев переполнило его густой медовой сладостью.
Он еще ощущал воздушную легкость рук, замкнувшихся вокруг его шеи на вокзале в последнюю минуту, перед третьим звонком. Какое это было прощанье! Замедли поезд тронуться — он не выдержал бы. Он выскочил бы из тамбура вагона и остался бы в Петербурге. Лишь бы не расставаться с Миррой, а там — хоть трава не расти.
От хрустящего полотна кителя еще веяло чуть уловимым дыханием духов, томительным запахом счастья, и, склоняя голову к плечу, Глеб жадно ловил этот головокружительный, ускользающий аромат.
Он был рад, что Чугунов уехал побродить по Москве, оставив его одного переживать воспоминания без помехи. Накаленная солнцем коробочка двухместного купе была для него надежным убежищем, где он мог замкнуться от грубого шума и сумятицы мира.
Но и в эту колдующую тишину бездумья незаметной ядовитой струйкой просачивалась тревога.
Глеб чувствовал усталость от мыслей, совершенно непохожих на прежние его думы.
Те были легки, возникали и исчезали, не оставляя следа, как проходят по песку воздушные тени облаков.
«Поехать к Дюссо — заказать пару замшевых перчаток?.. К Вишневецким или к Изюмовым пойти в воскресный отпуск?.. Словчиться удрать от шлюпочного ученья»… «Вывезет или не вывезет на экзамене по навигации?.. Пришлют ли гардемаринам билеты на бал в Гельсингфорсской ратуше?» — таков был маленький реестрик повседневных, необременительных помышлений.