Брат наклоняется и сухо целует меня в щеку. Указываю глазами в сторону дома:
– Смотрю, вы уже вещи собираете?
– Да, – подает из-за спины голос Тэмми.
– Уже мать выселяешь? – спрашиваю я брата.
Повисает тишина, которую вновь нарушает невестка:
– Скажи ей, Фил.
– Я нашел арендаторов.
– Ого! – К черту дружелюбие. – А мы вообще это обсуждали?
– Фил провел опись, составил список… – снова вмешивается Тэмми.
– Опись? – Смотрю я на брата.
– …чтобы мы сели и как цивилизованные люди решили, кто что хочет забрать, – заканчивает невестка.
Круто разворачиваюсь к ней.
– Ты сама себя слышишь?
Она распахивает глаза и смотрит на Фила. Тот поднимает ладони. Невестка цокает на шпильках к дому, ковыляя по усыпанной гравием дорожке.
Брат облокачивается на капот своей машины. Он всегда держится слишком самоуверенно. Квадратный подбородок и глубоко посаженные глаза неизменно производили впечатление на таких дамочек, как Тэмми. Но для меня Фил все тот же бледный худощавый мальчишка, позвякивающий мелочью в кармане. Я знаю каждый его нервный тик, как он дергает ногой под столом, постукивает пальцем, выпуская лишнюю энергию. Мама называла его перкуссионистом. И хотя я на двенадцать лет старше, похоже, брат решил, что именно ему принимать все решения.
– Ты сдаешь дом? Даже не поговорив со мной?
– Лони, тебя здесь не было. – Бряк-бряк.
– Я приехала, как только смогла! Сам попросил меня взять отпуск подольше, я так и сделала, и пришлось нелегко! А ты пока успел принять кучу решений.
Он отталкивается от капота.
– Слушай, Элберт Перкинс высказал заманчивое предложение. Те люди на самом деле хотят купить дом, а не снять. Я согласился на краткосрочную аренду. Сама подумай, чего активу простаивать?
– Активу? Фил, это наш семейный дом. Дом нашей матери.
– Лони, ей больше нельзя жить одной.
Пытаюсь принять этот факт.
– И знаешь, какие счета выставляет больница? – добавляет брат.
Маленький бухгалтер нашей семьи. Я всегда обходилась с ним слишком мягко. Остаться без отца в младенчестве – это удар, от которого никогда не оправишься. Но на этот раз я уступать не намерена. Даже когда брат очаровательно улыбается и кладет руку мне на плечо.
– Брось, сестренка, все утрясется.
Откуда взялся этот раздражающий оптимизм? Розовая записка жжет карман, и отчасти мне хочется поделиться с Филом ее содержимым. Но у нас есть правило: не говори о папе. Брат ведет меня к дому и царящему внутри хаосу.
5
Слава богу, наконец уехали. Когда сумерки опускаются на болото, я выхожу наружу. Щербатый причал успел потерять еще немного досок, и несколько новых домов заслоняют вид на луг и ручей. Огородик матери сохранил свои приятные очертания. Зимы здесь достаточно мягкие, поэтому сад цветет круглый год. Ее базилик разросся в целый куст, а розмарин превратился бы в дерево, если бы она его постоянно не обрезала. Кажется, мама продолжала поддерживать сад в порядке, даже когда интерьер дома превратился в руины.
Я запрокидываю голову, чтобы посмотреть на развилку дуба, где у ствола сходятся две толстые ветви. Раньше мне нравилось тут думать о своем. Мама боялась, что я упаду, но папа сказал: «Рут, оставь ее. Это гнездо Лони Мэй».
Там, наверху, я оттачивала слух, пока мать и наша соседка Джолин Рабидо сидели на заднем крыльце, пили чай и тайком курили сигареты. Джолин напоминала картофелину на двух зубочистках и пересказывала каждое громкое преступление от Пенсаколы до Порт-Сент-Люси. Ее муж был диспетчером отдела надзора и рыбоохраны, так что, возможно, именно оттуда она узнавала новости.
Однажды соседка проворчала:
– Думаешь, Бойд слишком часто уезжает в свой рыбацкий лагерь? Да мой Марвин целый день разговаривает на работе по рации, а когда приходит домой, то сразу хватается за радио. Если не слушает, то чинит. Вчера вот как заорет: «Джолин! Я нашел новую частоту!» Я пошла в нашу гостевую спальню, а там муженек: в одной руке старая железяка, а вокруг разбросаны радиодетали. Пусть Бойд и уплывает на лодке по выходным, Марвин не со мной, даже когда он дома!
В другой раз она сказала:
– Не все в отделе чисты и безгрешны, запомни мои слова. – Я представила ее фразу на бумаге, подчеркнутую красным карандашом, как в школе. Запомни мои слова. – Марвин сидит на рации, он точно знает.
Однажды, когда мне и семи не исполнилось, мама выбежала из дома, сказав, что сейчас придет миссис Рабидо. Я никогда не оставалась дома одна. Все ждала и ждала. Проверила кладовую, не появилось ли чего среди муки, овса и бобов. Зашла на веранду и почувствовала, как плиточный пол холодит ноги, затем поднялась наверх на лоджию, где дом, казалось, дышал, то всасывая, то вытягивая наружу сетку. Затем выбежала на улицу к дубу и забралась туда, где, как я точно знала, буду в безопасности.
– Ау! – позвал голос какое-то время спустя.
Миссис Рабидо стояла в дверях и кричала внутрь дома.
На ней было красное платье в цветочек без рукавов, похожее на мешок с луком. Я слезла с дерева и стояла позади соседки, пока та не повернулась и не подпрыгнула.
– Ох, негодница, чуть до приступа меня не довела!
Мы с ней сыграли девять партий в «Двадцать пять». Ближе к концу, каждый раз, когда был не ее ход, миссис Рабидо откидывалась на спинку стула и закатывала глаза. Наконец мы услышали, как на подъездной дорожке прошуршал грузовик моего отца, и, повернувшись, увидели за рулем маму. Папа сидел на пассажирском сиденье с марлевой повязкой на руке и плече.
– Старый Гарф Казинс сбрасывал мусор в водосточный колодец, я выписал ему штраф в пятьдесят долларов. Придурок кинулся на меня с ножом. Наверное, пьяный был, – сообщил он соседке.
– Наверняка, – отозвалась та и, не думая, хлопнула отца по плечу.
Он скривился, увидел, как я дернулась, и быстро нацепил невозмутимую маску. Вот только заговорил не сразу.
– Не волнуйся, Лони Мэй. Просто царапина. – Отец попытался улыбнуться. – Мистеру Казинсу пришлось куда хуже. Он, скорее всего, попадет за решетку.
Гарф Казинс действительно угодил в тюрьму штата и много лет ненавидел нашу семью. Прислал папе письмо с угрозами, отчего лишь просидел дольше. Но что стало с Джолин? Бьюсь об заклад, она знала эту Генриетту, автора записки. Насколько помню, Джолин и Марвин уехали вскоре после смерти моего отца. Вот только были здесь, а на следующий день снялись с места, дом опустел, даже дверь так и осталась приоткрыта. Их особняк до сих пор стоит заброшенным прямо на дороге.
В своей детской спальне я забираюсь на старую односпальную кровать с клетчатым покрывалом и включаю лампу. Если некоторые люди читают, чтобы заснуть, то я рисую. Набрасываю в альбоме заднее крыльцо, как оно выглядит с дуба, Джолин с ее круглым лицом и собранными в хвост тонкими волосами. Моя мать сидит за плетеным столом, перед ней в пепельнице сигарета. Я пытаюсь нарисовать лицо матери, но у меня не получается. Стираю черты ластиком и пробую еще раз.
И еще.
Во Флориде картинки возникают в моем альбоме без спроса. Те, что меня тревожат, летят в ведро. В мусорке уже лежат три наброска странного человека, который накинулся на меня на стоянке у больницы. Плюс набросок нашего опасного дока. Вырвать. Смять. Выбросить. Я говорю непокорному рисунку своей матери: «Посмотри на меня!» Но не могу ухватить мякотку.
Возможно, это выражение шокировало бы утонченных дам Таллахасси, но среди художников-орнитологов оно в ходу. Это как «суть», но более емкое – энергия, дух, что простирается за пределы рисунка и затрагивает жизненную силу пернатых. Нарисовать его на самом деле невозможно, но если он не чувствуется на картине, паршивый ты художник. Я всегда лучше управлялась с изображениями животных, но уж мякотку собственной матери изобразить-то могла?
Люди говорят, что я похожа на нее. Поэтому пробую еще раз, сосредоточившись на наших общих чертах: тонкие губы, острый подбородок, темно-шоколадные волосы. Конечно, мои свисают по бокам лица, поэтому на рисунке я придаю прическе другой стиль и добавляю седину на висках. Тем не менее получается лишь какой-то странный автопортрет. Я в ее возрасте.