Но предположения Груни не подтвердились, Матрёна не умерла, хотя и не поднималась с постели. И Мирон шевелился по дому, согреваемый огоньком её жизни.
Григорий, вызванный Груней по просьбе отца, прожил в Сураново почти неделю. Свёл в Березовку корову, покупателя помогла найти она же, Груня. Готовя родителей к отъезду, зарезал и кур.
Приезжал из Пашково и Виктор Семёнович, старый знакомец, бывший киномеханик на конной кинопередвижки. Балагур и бабник, с которым Мирон Прокопьевич когда-то с греха сбился. Но, однако, уважал того за его военное прошлое.
Отшучивался бывало:
– Да разве ж я виноват? Война виновата. Поугробила мужиков, а мне за них теперь отдувайся. Я ещё на фронте себе слово дал: если останусь живым, то всеми силами способствовать буду восстановлению мужского населения, чтобы следующее поколение женщин не испытывало в них недостатка.
И ему, как председателю, пришлось воспитывать последствия его боевых действий. Тут и брани хватало и греха. А куда деваться? На том и подружились. Последний раз, встретившись в Пашково, когда старик забирал детей у Феофана, Витька-киншик – теперь уже председатель сельхоз кооперации, Виктор Семёнович, – в разговоре подшучивал:
– Кстати, и тебе спасибо.
– Это за что? Я тебе помощником не был.
– Был. Да ещё каким. Бабы-то мне кое-что по этому поводу докладывали. Молодец ты всё-таки. Помогал им…
– Ага. Он блудил, а я растил.
– А тебе-то какая разница была? Чей бы бычок не прыгал, а телятка твоя.
– Будь тогда другое время, я б тебя направил туда, где б ты поморозил своё боевое орудье.
– Вот то-то и оно, что время было хлопотное.
На мотоцикле "Урал" Виктор Семёнович привозил и врача за двадцать пять верст.
Врач, осмотрев больную, строго-настрого приказал: больную не трогать! Нужен полный покой, иначе ей Томска не видать.
Узнав причину, из-за которой занемогла тётка Матрёна, Виктор Семёнович как-то недобро усмехнулся, как будто кончине Феофана можно было только порадоваться.
Матрёна горестно сказала ему на это:
– Вить, он ведь наш…
Виктор покачал головой и ничего не ответил.
Вместе с Виктором Семёновичем и врачом уехал и Григорий, пообещав вернуться вскорости.
Приезжал он ещё раз пять. Намаялся, сердешный, не позавидуешь. И отпуск истратил, и отгулы, и уж в долги влез, а про выходные и говорить нечего. Один выходной отработает за долги, а на другой, с новым отгулом – через разъезд Сураново на собственных набеганных – в родное Сураново за пятнадцать вёрст. Вот так и маялся, не видя выхода из сложившегося положения и в то же время боясь его исхода.
Однажды привёл Ваську, Татьяна прислала на случай помощи, или ещё чего. Мирон, через Груню, попросил Виктора Семёновича привезти парнишке велосипед. Пусть катается, а при нужде и до Берёзовки доскочит, скличет людей.
За лето в Сураново людей побывало много: пахота, посевная, уборочная. Но уж в избу стариков без нужды не входили. Жили в заброшенных домах. Трактора и комбайны ставили подальше у амбаров, чтобы треском пускателей и лишним шумом не обеспокоить хозяев.
Васька любил технику, почти целыми днями пропадал возле неё. Но больше его увлекали поля своими необъятными просторами. Бывало, прибежит на обед, наскоро перехватит что-нибудь и вновь в поля, к тракторам, к комбайнам. Мирон поглядывал на него со стороны и одобрительно подкахыкивал: не умер в мальчике крестьянин, живёт в нём душа хлебороба.
Как-то вечером, сидя с ним на завалинке, спросил:
– Сураново часто вспоминаешь?
Васька ответил не сразу. О чём-то подумал, почесал затылок и сказал:
– Иногда. Только будто как во сне. Как в сказке. Наверно потому, что в ней маленьким жил.
Старик улыбнулся:
– А это так и должно быть. Детство и есть сказка, только живая. И хорошо, если ты по ней прошёл не обиженным, не обманутым, не искалеченным.
– А тебя когда покалечили, в детстве?
– Нет на фронте, в гражданскую.
– А ты, дедунь, помнишь своё детство?
– Раньше вроде как и не вспоминал, теперь часто вспоминаю. Наверное, время много свободного. Не у дел стал. А может, и пора пришла о нём потосковать.
– Дедунь, а ты песни не разучился петь?
– Дак не знаю, давно уж не певал.
Пока Золотцевы жили в Сураново, мальчик не отходил от старика, Мирон время от времени, что-либо делая, напевал какие-нибудь песенки. Ваське это нравилось, и он тоже стал приобщаться к песням, память у него была цепкая, быстро схватывал тексты, да и музыкальный слух был неплохим. Бывало, певали, старый и малый.
– Так давай споём. В Пашково-то не с кем было. Отец постоянно пьяный, базлает, что непопадя, слушать противно. Мамке не до песен.
– Так давай. Какую? Начинай.
Мальчик сосредоточился и негромко запел:
Все васильки, васильки.
Сколько их выросло в поле…
Мирон брал вторым голосом:
Даже у самой реки
Мы собирали их с Олей.
Мальчик не вдавался в тонкости и трагический смысл песни, ему нравилось, что в ней звучали, как ему думалось, их имена, его и Оли, имя его младшей сестрёнки. Он любил её.
Оля красивой была.
Оля воды не боялась…
Тут он даже с-под стоном брал:
Даже по целым ночам
С милым на лодке каталась.
Очень Матрена любит их слушать. Наверное, и сейчас лежит там и прислушивается. Потом скажет:
– У нашего Василька, голосок, как у херувимчика, – и всплакнёт.
Вот же ж как получается, свои внуки, так не пронимают, к душе не припекаются, а эти… И что б было Таньке за Григория пойти? Подкрался Феофан, паразит, сломал жизнь им всем, и детям. Нет, правильно он сделал, что свёз ребят от него, правильно. Холера его побери…
После песенки маленько передохнули. Вася сказал:
– Ты не умирай, дедунь. Я школу кончу, выучусь на агронома, к тебе приеду. Мы с тобой заново колхоз построим. И ты опять будешь председателем.
Старик поднял на него седое, посветлевшее как будто бы от Васькиных слов, лицо. Глаза заслезились, прокатилась по сердцу сладкая волна радости. Нежная родительская благодарность толкнулась в груди и вырвалась вздохом.
Мирон привлёк к себе мальчика.
– Спасибо, тебе, Василий Феофанович, на добром слове, – сказал он и поцеловал в соломенный вихор.
С того дня старик внутренне приободрился, в глазах появилась лукавинка. На всё смотрел долгим философским взглядом человека, приобретшего веру в будущее. Не умрёт земля родимая, не умрёт после его смерти…
Дни стояли тёплые, летние. Дожди выпадали вовремя и шли преимущественно по ночам, как по заказу. Должно быть, хороший будет урожай.
С утра над полями и лесами поднималась голубая испарина, из которой выныривало ясное и чистое, словно умытое, ласковое солнышко. Оно вставало из-за тайги, и первые лучи его упирались вначале в ровную и длинную вершину Пенчихиной горы. Гора походила на огромный длинный зарод сена, её словно бы кто-то сложил так или отсыпал, выверяя по уровню гребень и по нивелиру определённый угол откоса. Лучи, упав на вершину горы, растекались по склону, как помадка по испечённой пасхе. Стекали к подножию, к маленькому ручейку, освещая кусты тальника, малины, красной смородины и высокую плотную зелень трав; как вспышка блеснут в его лучах белые от дождей и ветра крыши скотного двора, столбы уцелевших строений ‒ остовы недостроенных двух коровников, теряющиеся в быльнике и высокой конопле.
Потом солнышко потечёт по деревне. Вначале осветит поскотину с раскрытыми настежь воротами из жердей, заброшенными на весь распах, давно поросшие крапивой, полынью, репейником; тут же засветятся три амбара на высоких чурках из лиственницы, которые служат им фундаментом. Чуть тронет луч света крыльцо последнего амбара, тут же просветлеет чёрная крыша из старого дранья заброшенного дома Полуборцевых. А там повеселеет высокий дом Тони Ворониной, а там Фофонцевых, Конгировых, тоже заброшенных и замшелых, и покатится солнышко по тихой вымершей деревне в-под гору к речке Тугояковке, и вот, в один миг, озарится другая часть Сураново – Нагорная. Так и пойдёт, так и растечётся оно по тайге, по полям и весям, освещая вымершие деревни на десятки, да что там десятки – уже на сотни и тысячи вёрст.