– Балабол, – сказала Нина. – Людя́м слова вставить ня даёшь.
– Наша ваш ня понимаш, – хохотнул Пал Палыч и продолжил: – А у нас всё ня так. Сломаем до основания, а после строим. А что мы строим, если всё поломано? Умный человек ломать ня будет, он будет ремонтировать.
Сообразив, что сейчас хозяин свернёт к политике, Пётр Алексеевич перевёл стрелку:
– Вот вы, Пал Палыч, говорите, будто природа у нас такая расчудесная, что лучше не бывает.
– А так и есть, что нету лучше, – подтвердил Пал Палыч.
– А как же зима? Ведь зимой жизнь замирает, кутается в снега. Кругом ничего нет – пустой звук.
– И зима – тоже хороша, – не дал природу в обиду Пал Палыч. – Я за зимý что скажу? Мы пяретруждаемся, изнашиваемся за лето, потому что работы в деревне много – иной раз до двенадцати часов. Светло ведь. А зимой, я заметил, как семь-восемь – так спать хочется. Я больше сплю, чем работаю. Воздействует на меня – так природа в человека заложила, так им руководит. Чтобы ня снашивался быстро, чтоб ня ломался от усердия. Значит, и зима на месте.
Днём, прежде чем отправляться на вечёрку, Цукатов решил съездить в лес – показать Бросу рябчика. Собрался за компанию и Пётр Алексеевич.
Рябчик – однолюб, не то что глухарь и тетерев. Ещё с осени петушок выбирает себе подругу, и пара зимует вместе. Весной, после тока, сообща заботятся о потомстве – показывают цыплятам ягодники, оберегают от хищника, отважно уводя врага от затаившегося выводка. За то, что оба родителя равно растят и пестуют птенцов, весенняя охота на рябчика запрещена. Цукатов сказал, что стрелять не будет, только подманит пищиком-пикулькой, чтобы Брос поглядел, а может, верхним чутьём и учуял. Что до повадок, про них объяснит собаке в августе: научит искать птицу, поднимать на крыло и сажать на дерево, но не облаивать – ни-ни, – поскольку рябчик этого не терпит, а бежать к хозяину с докладом и отводить в нужное место. Однако Пётр Алексеевич не верил, что, подманив петушка, профессор удержится от выстрела. А стрелял он метко и на охоте был добычлив. И что тогда? В какой категории воров по систематике Пал Палыча окажется Цукатов?
– Тут пойдёте – тут нет рябчика, – сказал Пал Палыч. – За Теляково ехать надо, и дальше – за Голубево, за Подлипье. Он там. Там лес другой, сосён нет совсем, только ёлка да дереви́ны.
Сам Пал Палыч, как выяснилось, компанию им, увы, не составит ни сейчас, ни на вечёрке: к нему на четыре дня приехал погостить сын, после срочной службы нанявшийся в Петербурге матросом на речной буксирчик. Вместе с ним Пал Палыч пропадал на строительстве дома для замужней дочери, уже родившей ему двух внуков. Сын и теперь был там, пообедав прежде гостей. На вопрос Цукатова, зачем дочери свой дом в Новоржеве, раз она живёт в Петербурге и копит с мужем на квартиру, Пал Палыч отвечал, что, мол, ничего, пусть будет. Ведь строит он по большей части сам – в основе дочкин сертификат с материнским капиталом, на него выписан и привезён лес, доставлены и положены краном бетонные плиты на фундамент, а в остальном всё своими руками. Так и растёт дом помаленьку своей силой, как гриб. Но к осени – кровь из носу – надо вывести под крышу. «А если в стране бяда? – не питая надежд на будущее, воображал Пал Палыч. – Смута, и всё опять посыплется? Так мы с Ниной в её дом перяйдём, а свой, большой, детя́м отдадим. Деньги нужны – продавайте, а нет – живите и хозяйство дяржите, прокормитесь».
Окрестности Новоржева Пётр Алексеевич знал, разумеется, не так хорошо, как Пал Палыч, но понял, про какой лес тот толковал. Из этих краёв был родом тесть Петра Алексеевича, которому Пал Палыч от широкой души помогал вести пчелиное хозяйство: объединял рои, смотрел магазины, вырезал в детке маточники, весной открывал лётки, осенью закладывал в ульи пластины от варроатоза[2]. Когда приходила пора снимать магазины и качать мёд, к делу подключались и Пётр Алексеевич с женой. Тесть был в годах и жил здесь только летом, поэтому на весенней и осенней охоте Пётр Алексеевич, чтобы не протапливать полдня простывший деревенский дом, иной раз останавливался у Пал Палыча, благо в просторных его хоромах углов было много. А если приезжали шарагой – втроём и более, – тогда уже Пал Палыча не беспокоили, топили печь в избе.
Добравшись до ельника, разошлись в разные стороны. Пётр Алексеевич решил просто побродить по лесу наудачу – вдруг получится кого-то взять с подхода, а Цукатов с Бросом двинулся в чащу, попискивая пищиком и прислушиваясь – не отзовётся ли рябчик. Тут компанией ходить не стоило, а то недолго и подшуметь осторожную птицу – Цукатов даже спустил штанины поверх голенищ сапог (он был в обычных сапогах – болотники лежали в машине до вечёрки), чтобы прошлогодняя трава, ветка куста или сухая хворостина не били по резине.
Ельник был мрачноват и сыр, однако и тут закипала весенняя жизнь, наполняя воздух запахами проснувшейся земли и трелями спорящих между собой за самок пичуг. Новая зелень, опричь не меняющих цвета мха и брусники, только ещё пробивалась из лесной подстилки, но на опушке в молодом осиннике Пётр Алексеевич набрёл на уже расцветшую ветреницу, густо обсыпавшую бурую подкладку прелого опада. Нежные лепестки были не белыми, а слегка лиловыми, какого-то редкого, невиданного оттенка. Пётр Алексеевич наклонился, погладил цветок пальцами – один, другой, третий – и обрадовался. Рядом свежо зеленел чистотел – этому и зима нипочём. Потом в осиннике ему повстречался дуб, раскидистый и крепкий. Его обильная прошлогодняя листва шуршала под ногами. Дуб был кряжист и мускулист, как бывалый атлет, – впрочем, все деревья в лесу имели заслуги, и весна уже готовилась каждую вершину увенчать зелёным венком…
Петру Алексеевичу было хорошо здесь, в этом оживающем лесу, среди набухающих и лопающихся от избытка тихой силы почек, среди тёмных еловых крон, бородатого лишайника и звучной птичьей болтовни, не умолкающей ни на миг. Он был здесь не один – и пусть лесная живность не спешила показаться на глаза, пусть осторожничала и таилась – ведь и от волка таятся заяц и барсук, – пусть он не был для леса и его обитателей своим, каким был тот же волк, но и чужим себя он здесь не чувствовал определённо.
К машине Пётр Алексеевич вернулся первым, так и не сняв ни разу с плеча ружьё. Вскоре показался и Цукатов. Вернее, сначала шёлковой, пятнистой чёрно-белой пулей подлетел Брос – исполнил, ласкаясь, у ног Петра Алексеевича восторженный танец, – а после вышел из чащобы и хозяин.
– Нет рябчика, – сказал Цукатов. – Откликнулся два раза, а на глаза не показался.
Тут оба услышали глуховатое тюканье, как будто кто-то выбивал по дереву приветствие морзянкой. Неподалёку по осине скакал зелёный дятел в красной шапке, садился на хвост и простукивал тут и там древесный ствол. Пётр Алексеевич и сообразить не успел, как Цукатов вскинул ружьё, прицелился и вдарил. Дятел пал.
– Брос, подай! – строго скомандовал профессор и пояснил Петру Алексеевичу: – Чучело закажу. У нас как раз в музее нет такого.
Брос бережно принёс обвисшую тушку и отдал в руки Цукатову.
– А что научное сообщество? – поморщившись, спросил Пётр Алексеевич. – Не осуждает?
Он не любил, когда стреляли в тех, кого охотник обычно не считал добычей. Но для музея… Это, разумеется, совсем другое дело.
Цукатов обстоятельно растолковал, что охота – это не уродливый и грубый атавизм, не убийство в заведомо неравной схватке, где понапрасну гибнут безобидные зверюшки в пушистых шкурках и пёстрые птахи. Нет, чёрт дери, охота – едва ли не последняя возможность вступить в глубокое и полное общение с природой, погружение в то первобытное состояние единства с жизнью, которое уже давно ушло из наших будней. Вот если, скажем, загонный лов, то тут охотники – это дружина, братство, где уже нет места вчерашним должностям и репутациям: армейский генерал, директор цирка, хозяин сотовой сети ничуть не выше остальных и готовы склониться перед авторитетом рядового егеря. Тут каждый радостно ввергается в архаику, воссоздавая исходные, но, увы, утраченные связи, в которых важны лишь личные умения, природное чутьё и доблесть.