И, несмотря ни на что, уход за ней был хороший, и благодарить за это нужно мою тетушку и миссис Уайверн, горничную, – они долг свой знали и служили на совесть.
Миссис Уайверн (обращаясь к ней, тетушка говорила «Мэг Уайверн», а мне про нее – «миссис Уайверн») была женщина пятидесяти лет, толстая и веселая, солидная что ростом, что обхватом, никогда не сердилась и ходила черепашьим шагом. Жалованье она получала хорошее, но тратиться не очень любила; тонкое белье она держала под замком и носила обычно хлопковую саржу шоколадного цвета с рисунком из красных, желтых и зеленых веточек и горошин, и служило это платье на удивление долго.
Она ни разу мне ничего не подарила – ни на медный грош, – но была добра и всегда смеялась, за чаем болтала без умолку одно и то же; когда она видела, что я приуныла или растерялась, она развлекала меня шутками и историями, и мне кажется, я любила ее больше, чем тетушку, – ведь дети падки до забав и сказок, а тетушка хотя и сделала мне много добра, но все же кое в чем бывала строга и вечно молчала.
Тетушка отвела меня к себе в спальню, чтобы я немного отдохнула, пока она будет готовить чай. Но прежде она похлопала меня по плечу и сказала, что я высокая девочка для своих лет и здорово вымахала, и спросила, умею ли я шить и вышивать, и, вглядевшись мне в лицо, сказала, что я похожа на своего отца, ее брата, который умер и погребен, и она надеется, что я добрая христианка, не то что он, и умею вести себя как подобает.
И я подумала, что, с тех пор как я вошла к ней в комнату, впервые слышу от нее недобрые слова.
А когда я перешла из спальни в комнату экономки, такую уютную, сплошь в дубовых панелях, в камине вовсю полыхали угли, и торф, и поленья – всё вместе, а на столе стоял чай, и горячие пирожки, и мясо, от которого поднимался дымок; там же сидела миссис Уайверн, толстая и веселая, и рот у нее не закрывался – за час она успевала сказать больше слов, чем тетушка за год.
Я еще пила чай, когда тетушка поднялась наверх проведать мадам Краул.
– Она пошла взглянуть, не задремала ли старая Джудит Сквейлз, – молвила миссис Уайверн. – Джудит сидит с мадам Краул, когда мы с миссис Шаттерз (так звали мою тетушку) обе отлучаемся. Со старой леди хлопот не оберешься. Тебе придется смотреть в оба, а то она или свалится в огонь, или выпадет из окошка. Она вся как на иголках, даром что старуха.
– А сколько ей лет, мэм? – спросила я.
– Девяносто три года сравнялось, и еще восемь месяцев, – говорит миссис Уайверн со смехом. – И не расспрашивай о ней при тетушке… имей в виду; довольно с тебя того, что сама увидишь, вот и все.
– А что мне придется для нее делать – будьте добры, мэм? – спрашиваю.
– Для старой леди? Это тебе объяснит твоя тетя, миссис Шаттерз, но я так понимаю, что тебе придется сидеть с шитьем у нее в комнате и следить, как бы со старой леди чего-нибудь не приключилось и чтобы она забавлялась своими вещичками за столом; еще нужно будет, если она пожелает, приносить ей еду или питье и смотреть, чтобы чего не стряслось, и звонить в колокольчик, если она закапризничает.
– Она глухая, мэм?
– Нет, она и слышит и видит на три аршина под землей, но она совсем того и не в ладах с памятью; ей что Джек Истребитель Великанов[17] или Матушка Паратуфель[18], что королевский двор или государственные дела – все едино.
– А почему, мэм, ушла та девочка, которая нанялась в пятницу? Тетя писала моей матушке, что ей пришлось уйти.
– Да, она ушла.
– А почему? – повторила я.
– Миссис Шаттерз она не устроила, так я понимаю, – отвечала миссис Уайверн. – Не знаю. Болтай поменьше, твоя тетя не выносит болтливых детей.
– Пожалуйста, мэм, скажите, как здоровье у старой леди?
– Ну, об этом спросить можно. Давеча немного раскисла, но на этой неделе ей получше; верно, до ста лет дотянет. Тсс! Вот и тетя твоя идет по коридору.
Вошла тетушка и начала говорить с миссис Уайверн, я же, привыкнув немного и освоившись, стала ходить туда-сюда по комнате и рассматривать вещи. На буфете стояли красивые старинные безделушки из фарфора, на стене висели картины; прямо в стенной панели я увидела открытую дверцу, а за ней – старинный кожаный камзол, и такой чудной: с ремешками и пряжками и с рукавами длиной с кроватный столбик.
– Что ты там делаешь, детка? – вдруг строго спросила тетушка, когда мне казалось, что она обо мне и думать забыла. – Что это у тебя в руках?
– Это, мэм? – Я оборотилась, не выпуская камзола. – Знать не знаю, мэм, что это такое.
Бледное тетино лицо раскраснелось, а глаза засверкали от злости, и я подумала, что, если бы нас не разделяло несколько шагов, она бы дала мне оплеуху. Но она только встряхнула меня за плечо, вырвала камзол у меня из рук, сказала: «Никогда не смей в этом доме трогать то, что тебе не принадлежит!», повесила камзол обратно на гвоздь, захлопнула дверцу и заперла ее на ключ.
Миссис Уайверн тем временем как ни в чем не бывало сидела в кресле и смеялась, всплескивая руками и слегка раскачиваясь, – как всегда, когда дурачилась.
У меня на глазах от обиды выступили слезы, и миссис Уайверн (которая тоже прослезилась, но от смеха) сделала знак тетке. «Ну-ну, девочка не хотела ничего дурного… иди ко мне, детка. Это всего-навсего тепа для недотепы; и не задавай лишних вопросов, чтобы нам не приходилось врать. Сядь-ка сюда и выпей кружку пива, а потом ступай в постель, ты устала с дороги».
Моя комната была наверху, по соседству со спальней старой леди, где стояли рядом кровати ее и миссис Уайверн, а я должна была откликаться на зов, если что-нибудь понадобится.
Старая леди в тот вечер была снова не в себе – еще с середины дня. На нее находил, бывало, сердитый стих. То, случалось, она не дает себя одеть, то раздеть. В былые дни, говорили, она была раскрасавицей. Но ни в Эпплуэйле, ни поблизости некому было уже помнить пору ее расцвета. А наряжаться она любила до ужаса; толстых шелков, тугого атласа, бархата, кружев и прочего добра у нее хватило бы на семь лавок. Все ее платья были немодные и смешные, но стоили целое состояние.
Ну ладно, отправилась я в постель. Я долго лежала без сна, потому что все вокруг было мне в новинку; опять же и чай, сдается, разбудоражил меня с непривычки: раньше я пила его только по праздникам. В соседней комнате заговорила миссис Уайверн, и я поднесла ладошку к уху и стала прислушиваться, но голоса мадам Краул так и не различила – она, наверное, все время молчала.
Ухаживали за ней со всем старанием. Слуги в Эпплуэйле знали, что, когда она умрет, их всех до одного рассчитают, а работа здесь была немудреная и жалованье хорошее.
Доктор приходил к старой леди дважды в неделю, и, уж будьте уверены, что он велел, то слуги исполняли в точности. И каждый раз он повторял одно: нипочем ей не перечить, а, наоборот, ублажать и во всем потакать.
И вот она пролежала одетая всю ночь и следующий день и не пожелала рта раскрыть, а я с утра до вечера сидела за шитьем у себя в комнате, только спускалась пообедать.
Я не прочь была поглядеть на старую леди и даже послушать, что она скажет, но ничего не получилось; что она здесь, что где-нибудь в Ланноне[19] – никакой разницы.
После обеда тетушка послала меня на часок прогуляться. Я была рада вернуться обратно: деревья росли вокруг такие большие, везде было темно и пусто, небо затянуло тучами, я ходила одна, вспоминала дом и лила слезы. В тот вечер я сидела при свечах у себя, дверь в комнату мадам Краул была открыта, и за старой леди присматривала моя тетушка. И тут я в первый раз услышала, как мне кажется, голос старой леди.
Это были какие-то диковинные звуки – уж не знаю, с чем их и сравнить, то ли с чириканьем, то ли с мычанием, – но очень тоненькие и тихие.
Я вовсю навострила слух. Но ни слова было не разобрать. И тетка моя ответила: