– Растопим камин в зале, – говорит Ларри.
– А почему не в холле? – говорит отец.
– В холле топить нельзя, – говорит Ларри, – там в дымоходе старое галочье гнездо.
– Ну тогда, – говорит мой отец, – давай устроимся на кухне – не годится таким, как я, рассиживаться в залах.
– Нет-нет, Терри, – говорит Лоренс, – уж если блюсти старинный обычай, так блюсти его как должно, честь по чести.
«Черт бы побрал этот старинный обычай», – говорит мой отец, но говорит про себя: не хотелось ему показать Лоренсу, будто он чего-то побаивается.
– Ладно, Лоренс, – говорит он вслух. – Будь по-твоему. – И оба идут сначала на кухню дождаться, пока в зале разожгут камин, а дело это минутное.
Значит, так, ваша милость: вскорости поднялись они в гостиную и расположились поудобнее возле камина; принялись калякать о том о сем, курить и отпивать по глоточку из бутылки, а в огонь подбросили побольше торфа и коряг – хорошенько прогреть свои голяшки.
Так вот, сэр, я и говорю: покуривали они себе и беседовали по душам, пока Лоренса не начало клонить в сон, что и понятно – служил он в замке невесть сколько лет и поневоле привык подолгу спать.
– Ну нет, это никуда не годится, – говорит мой отец, – ты, смотрю, уже вовсю клюешь носом.
– Ах ты черт, – говорит Ларри, – да я всего на минутку прикрыл глаза, они у меня от табачного дыма слезятся. А тебе нечего мне пенять, – сурово говорит он (уж очень он был обидчив – упокой, Господи, его душу!), – давай валяй дальше, рассказывай, я тебя слушаю внимательно, – говорит он и опять закрывает глаза.
Ну, отец мой увидел, что спорить с ним без толку, и стал рассказывать дальше. Будто нарочно, это была история о Джиме Салливане и его старом козле[5] – куда как веселая и уж такая занятная, что и садовая соня уши навострит, а уж христианин – и подавно встрепенется. Но ей-богу, чтоб так рассказывать, как мой отец, – такого еще никто не слыхивал: он что есть мочи выкрикивал каждое слово, лишь бы Ларри не уснул, но все понапрасну; только осип, а Ларри О’Коннор, не дождавшись конца истории, пустил такой храп, что твоя прохудившаяся волынка.
– Язви его, – говорит мой отец, – только этого недоставало, – говорит он, – старый пройдоха! Прикинулся моим другом, а сам захрапел, и сиди теперь тут с ним на пару по соседству с призраком, – говорит он. – Да сохранит нас Крест Господний! – говорит он и уже собрался встряхнуть Лоренса как следует, да сообразил, что если его растолкать, то старикан уж точно отправится к себе в постель, а оставаться в зале одному как перст вовсе ему не улыбалось.
– Ну, так тому и быть, – говорит мой отец. – Не стану беднягу тревожить. Не по-дружески это как-то, не по-людски, – говорит он, – досаждать человеку, когда его сон сморил. Хорошо бы только, – говорит он, – заодно с ним храпака задать.
И тут он принялся расхаживать взад-вперед по гостиной и бормотать молитвы, пока не взмок с головы до пят – не при вас, ваша милость, будь сказано. Но от молитв оказалось мало проку, и потому волей-неволей пришлось моему отцу выцедить примерно с пинту[6] горячительного, чтобы хоть капельку успокоиться.
– Эх, – говорит он, – вот бы и мне так вольготно устроиться, как Ларри. А не попробовать ли, – говорит он, – вздремнуть? – И с этими словами придвинул большое кресло поближе к Лоренсу да и устроился в нем поудобнее.
Однако вот о какой странной штуке я забыл упомянуть. Мой отец никак не мог, сколько ни старался, не взглядывать изредка на картину, и всякий раз ему мерещилось, будто глаза с портрета за ним следят и, мигая, вроде как его провожают, куда бы он ни двинулся.
– Так-так, – говорит он, едва в этом уверился, – вот не повезло так не повезло, не миновать мне сегодня беды, раз уж я угодил в это проклятое место, – говорит он, – но от перепуга теперь никакой пользы, коли помирать, так помирать храбро, – говорит он.
Да, ваша милость, мой отец уж постарался изо всех сил держаться молодцом, и ему раза два-три даже показалось, будто он совсем засыпает, однако уснуть ему мешала буря: большущие вязы за окном стонали и скрипели под ветром, который выл и ревел в дымоходе. Один порыв был до того свирепый, что можно было подумать – стены замка вот-вот рухнут до основания[7]. И вдруг все вмиг улеглось – и стало тихо-тихо, будто в июльский вечер. Да, ваша милость, не прошло и трех минут, как моему отцу послышался какой-то шорох со стороны камина; отец чуточку приоткрыл глаза и явственно увидел, как старый сквайр выбирается из картины: плащ он скинул с плеч, а сам ступил на каминную полку – и потом спрыгнул на пол. Так вот, осторожный старый негодник – отцу подумалось, что подлее этой выходки и быть не может, – прежде чем приступить к разным пакостям, замер на минутку и прислушался, крепко ли оба они с Ларри спят, а когда достоуверился, что все тихо и мирно, протянул руку к бутылке виски, ухватил ее и одним махом опрокинул в себя чуть ли не целую пинту. И затем, ваша милость, этаким образом подкрепившись, осторожненько поставил бутылку на прежнее место – аккурат туда, где она и стояла. После чего призрак как ни в чем не бывало взялся мерить зал шагами с таким трезвым и внушительным видом, будто сроду не вытворял ничего подобного. И всякий раз, когда он проходил мимо моего отца, от него нестерпимо разило серой, и вот тогда у отца душа по-настоящему ушла в пятки: уж он-то в точности знал, что ад именно серой провонял насквозь – прошу прощения у вашей милости. Во всяком случае, он частенько слышал об этом от преподобного отца Мэрфи, который уж наверняка знал, что к чему; теперь-то он тоже на том свете – упокой его душу, Господи! Что ж, ваша милость, мой отец крепился, как только мог, до тех пор, пока призрак не приблизился к нему вплотную – и тут запах серы ударил ему в ноздри с такой силой, что дыхание у него перехватило, он раскашлялся безо всякого удержу и едва не вывалился из кресла, в котором сидел.
– Хо-хо! – говорит сквайр, остановившись в двух шагах от моего отца и пристально его оглядывая. – Да никак это ты, Терри Нил? Ну и как живешь-можешь?
– Рад служить вашей милости, – говорит мой отец (еле ворочая языком – он был ни жив ни мертв от страха), – и счастлив увидеться сегодня с вашей милостью, – говорит он.
– Теренс, – говорит сквайр, – ты человек уважаемый, – (а это была истинная правда), – и трудолюбивый, к тому же настоящий трезвенник – воистину образец трезвости для целого прихода, – говорит он.
– Благодарю вашу милость, – говорит мой отец, собравшись с духом, – вы, как джентльмен, всегда отличались учтивостью в речах – упокой, Господи, вашу милость.
– Упокой, Господи, мою милость? – говорит призрак (физиономия у него прямо-таки побагровела от ярости). – Упокой мою милость? – говорит он. – Ах ты, деревенский невежа, – говорит он, – подлый ты, жалкий неуч, где, в какой конюшне ты позабыл свои манеры? Если я и мертв, то это не моя вина, – говорит он, – и не таким, как ты, тыкать меня в это носом при каждом удобном случае, – говорит он, топнув ногой так, что половица под ним чуть не провалилась.
– Ох-ох, – говорит мой отец, – я и вправду всего лишь бедный жалкий неуч, – говорит он.
– Он самый! – говорит сквайр. – Но так или иначе, – говорит он, – я не для того, чтобы выслушивать твои глупости и лясы с тобой точить, сюда взошел… сошел то есть, – говорит он (оговорка хоть и малозаметная, но мой отец ее мимо ушей не пропустил). – А теперь послушай, Теренс Нил, – говорит он, – я всегда хорошо относился к Патрику Нилу, твоему деду, – говорит он.
– Точно так, ваша милость, – говорит мой отец.
– И, кроме того, полагаю, что я всегда был трезвым, добропорядочным джентльменом, – говорит сквайр.
– Именно так, ваша милость, – говорит мой отец (в жизни он так нагло не врал, но поделать с собой ничего не мог).
– Так вот, – говорит призрак, – хотя голова у меня всегда была трезвая, трезвее, чем у многих, по крайней мере у многих джентльменов, – говорит он, – и, невзирая на то, что временами я представлял собой образец истинного христианина и щедро благодетельствовал беднякам, – говорит он, – невзирая на все это, там, где я обретаюсь сейчас, мне приходится совсем не так легко, как я имел основания рассчитывать, – говорит он.