Мы вызываемся организовать школьные танцы. Мальчики стоят вокруг коробки с пончиками, глядя на них и пытаясь заставить взлететь силой одного взгляда. Мы стоим возле двери, отмечая приход и уход наших детей, щеки розовеют от холода.
— Почему нет медленных танцев? — спрашивает белокурая голова и меняет музыку.
Теперь мальчик и его друзья держат коробку с пончиками, точно крупный куш, свалившийся прямо к ним в руки. Мы явно сейчас заняты чем-то другим.
Девочки клубятся в самом темном углу комнаты.
— Люблю эту песню, — говорит белокурая голова и танцует с другой мамой.
Я смотрю вниз, мой мальчик стоит рядом со мной. Он касается моего запястья.
— Эти штаны неправильные, — говорит он.
— Что с ними не так?
— Всё, — говорит он, чуть ли не плача.
Я иду в нашу квартиру и беру штаны хаки. Возвращаюсь в темноте, хаки висят у меня на плече, словно спасательный круг.
— Спасибо, — говорит он и убегает переодеваться в ванную. Он запихивает неправильные джинсы в мою сумку и возвращается к своим друзьям и их коробке с пончиками.
— Скажи, было весело? — говорю я, возвращаясь вечером домой.
— Немного весело, — отвечает он.
Остальной путь мы проходим в тишине. Когда мы добираемся домой, он предлагает мне разозлиться, потом погрустить, а потом смотреть в окно.
— Все должно быть именно так, — объясняет он и уходит спать.
Мамы сидят за столом для пикника со своим кофе. Мы говорим о мальчиках. Говорим о бомбах. Говорим о петиции за что-то, чего никто не помнит. Мы печем печенье и приносим его на распродажу печенья, и продаем печенье дороже, чем оно стоит на самом деле.
— Мне кажется, меня все обесценивают, — говорит белокурая голова. Иногда по вечерам мы ходим на прогулку. Она начинает шмыгать носом. — Ты не обесцениваешь меня? — спрашивает она.
— Нет, конечно, — отвечаю я и глажу ее по голове. Словно начищаю призовой шар.
Мы доходим до речки, снимаем обувь и опускаем ноги в воду. Она прохладная и свежая, струится между пальцами, и они теряют чувствительность. Мы сидим, пока не коченеем от холода, арктические льды проплывают над нашими ступнями.
— И какой ценой! — восклицает она невпопад. Мой мальчик оставляет ключи в двери и жутко меня пугает. Он достаточно взрослый, чтобы водить? Не могу вспомнить.
Он с друзьями уезжает на школьную экскурсию, учится готовить горячие панини. Они возвращаются и демонстрируют новые навыки. Они готовят панини специально для меня: на толстой лепешке, с лучшим сыром, что можно купить в магазине, с чесночным соусом, свежими помидорами и листочками базилика, и это лучшее, что я когда-либо пробовала.
— Это лучшее, что я когда-либо пробовала, — говорю я им.
— Ур-р-ра!
— За всю свою жизнь.
Я накладываю им блестящие шарики мороженого, и они играют в настольные игры на полу, засыпают с молочной глазурью на губах. Старый кот бредет между играми, сбивает стопки карт, гоняет лапой пластмассовые фигурки.
Я стоя гляжу на эту сцену: мальчик и его друзья, разбросанные по ковру, головы их почти соприкасаются, руки и ноги раскинуты в разные стороны. Завтра, думаю я, возьму фильмы напрокат. Они смогут смотреть фильмы целый день. Они смогут просто сидеть здесь и смотреть столько фильмов, сколько им вздумается. Сколько дней могут быть похожи на этот? Это хороший способ провести день. Я составляю список всех видов дней, которые хочу устроить своему сыну, и этот день я вычеркиваю из списка.
Луна освещает гостиную, словно экран. Я иду в свою комнату и ложусь спать.
Утром я просыпаюсь уже на ногах. Я стою возле кухонного стола. Мальчик стоит напротив меня. Когда он успел стать таким высоким? Неужели у него пробивается борода?
Ты ходила во сне, — говорит он.
Его друзья стоят рядом с ним, оказывая какую-то неясную моральную поддержку.
— И куда я ходила в этот раз? — смеюсь я.
— Собирала свои вещи, — отвечает он, раскрывая ладонь, на которой лежит повязка на глаз. — Пираты, — бормочет он своим друзьям, едва контролируя голос.
— Это не то, что ты думаешь. Это костюм, — объясняю я, — на Хеллоуин. — Мое сердце снова разбито на части. Я пытаюсь врать каждый день, по большей части практикуясь на самой себе.
— А это тоже костюм? — спрашивает он.
Мальчик показывает другую ладонь, на которой лежит брошь в форме ракушки. В точно такую же спираль закручиваются его мысли, которые я читаю в его глазах, и я вижу в них слезы.
— Это принадлежало моей матери, — говорит он. — Откуда это у тебя?
— Я не помню, — говорю я.
Я трачу все силы, чтобы не упасть, не умереть прямо здесь, на этом самом месте.
— Выметайся.
— Нет, — говорю я.
Его друзья смотрят на меня враждебно. Старый кот шипит.
— Вон, — говорит он, указывая на дверь.
— Прости, но я не могу оставить тебя одного. — Я кладу ладони на кухонный стол, который уже начала считать своим кухонным столом. Моя кухня. Мой кот. Мой дом. Мой ребенок. — Ты же еще совсем ребенок, — говорю я.
Освещение будто меняется. У него что, татуировка? Усы?
— Я позвоню в полицию, — говорит он, и я знаю, что он не шутит. Знаю, что во второй раз я буду не столь удачлива, уворачиваясь от закона.
— Эта сделка, — говорит он, — не подлежит обсуждению с твоей стороны.
Покидая квартиру, я отчитываю его, ругаюсь на него, кричу без причины, начинаю грустить и все-таки выхожу за дверь. Я думала, что почти достигла стабильности, но вот она я, снова совсем одна.
— Никогда не возвращайся, — говорят его друзья. Есть множество разных матерей. Он никогда не говорил, какую хочет.
И вот она я, та мать, что оставляет его.
— Куда ты идешь? — кричит мне белокурая голова. Она стоит на углу.
Я не отвечаю.
— Эй! Куда ты идешь?
Я продолжаю идти.
На месте магазинчика с горячими панини теперь стоит банк. Один и тот же банк. Новые магазины. Одни и те же магазины. Я ничего не узнаю и в то же время узнаю все. Это отнимает все силы. Когда-то я твердо стояла на земле, но теперь мои каблуки прогнили насквозь, от краденых сапог почти ничего не осталось. Когда-то я все время шла и лишь иногда перепрыгивала. Теперь я перепрыгиваю через время — через минуты, секунды, часы.
Я нахожу работу по переворачиванию бургеров, и только это там и надо делать. Я все жду, когда работа раскроется передо мной во всей своей полноте, но не все работы похожи на айсберги, с небольшой верхушкой и огромной подводной частью. Некоторые работы — это просто работы. Я прячу волосы под сеточку и ежедневно работаю с жиром и огнем. Ловлю свое отражение в защитном экране и не узнаю его.
В новом банке нанимают людей-металлоискателей. Я выпиваю густой коктейль, полный калорий, и теперь, когда кто-то проходит мимо меня, чувствую металл. В том числе в характере — непреднамеренный побочный эффект.
Объясняешь начальнику, что чувствуешь их отчаяние, и он заявляет, что в этом есть смысл.
— Отчаяние прилипает к металлу, который ты чувствуешь.
У нас, металлоискателей, самые простые намерения: смотреть на людей снаружи, осматривать людей внутри. Чувствовать что-то лишнее: ножны или кожух, премию, локтевой протез, железяки внутри тела. Банк огромен, везде мигают глазками камеры безопасности, они заряжены током, освещены огнями, они ведут меня к моему месту у входа.
Я чувствую металл в форме игрушки.
Я чувствую металл в форме ракушки.
Я чувствую металл в форме ножа и поднимаю глаза. На меня смотрит лицо Лоретты. Сожаление так пронзительно и невыносимо, что меня тошнит. Морская болезнь, тоскливая болезнь.
Когда я прихожу в себя, Лоретты уже нет, а надо мной стоит мой начальник.
— Собирай вещи, ты уволена.
Затем месяцы без работы, может, даже сотни лет. «„Без работы", — не говори это при ребенке», — наставляла мою маму ее мама. Я впервые в жизни сижу без дела, и мне стыдно. Но время течет вокруг границ стыда. Обтекает стыд. Неподсчитанное время, время без бумаг, печатей или карточек. Время представляется мне, каждому моему пустому часу. Время — новый знакомый, он делает что-то забавное с моим телом, моими тревогами, моим гневом, моей жизнью. Мусор ползет вдоль границы прилива, словно одинокий любовник, жаждущий внимания. В этом доме напротив никто не живет. Вчера дерево потеряло половину своих веток, и все продолжают идти сквозь призрак его формы. У непод-считанного времени свои инструменты.