Я не экоактивист и даже не считаю себя любителем природы. Я всю жизнь прожил в городах, особо не задумываясь об источниках тех благ, которыми пользовался. Я никогда по собственному желанию не ходил в поход, и, хотя всегда считал, что воздух и воду надо поддерживать чистыми, я также соглашался с идеей существования некоего баланса между экономическим ростом и экологией – и понимал, что в большинстве случаев я сделаю выбор в пользу роста. Я не готов лично убить корову ради гамбургера, но и веганом становиться не собираюсь. Я склонен считать, что, когда находишься на вершине пищевой цепочки – не грех этим воспользоваться, и у меня нет никаких проблем с тем, чтобы провести моральную границу между человеком и животными. На самом деле я считаю оскорбительным для женщин и меньшинств тот факт, что мы внезапно начали наделять квазичеловеческими законными правами шимпанзе, обезьян и осьминогов всего лишь через пару поколений после того, как мы наконец сломили монополию белого мужчины на право считаться полноценным человеком. В этом смысле я – по крайней мере, в значительной степени – ничем не отличаюсь от остальных американцев, проведших жизнь в добровольном, неосознанном и опасном заблуждении относительно изменений климата, который является не просто величайшей угрозой в истории человечества, но и угрозой иной категории и масштаба. Это масштаб человеческой жизни в целом.
Несколько лет назад я начал собирать истории, связанные с изменением климата. Многие из них оказались пугающими, захватывающими, неординарными рассказами, в которых даже события малого масштаба имеют комплексный характер: группа ученых-полярников оказалась в ловушке (17), когда тающий лед отрезал их от лагеря; в России мальчик погиб от сибирской язвы (18), проснувшейся в оттаявшем трупе оленя, пролежавшем несколько десятилетий в слое вечной мерзлоты. Поначалу казалось, что в новостях появилась новая разновидность аллегорий. Но, разумеется, изменение климата – это не аллегория.
Начиная с 2011 года около миллиона сирийских беженцев хлынуло в Европу (19) из-за гражданской войны, подпитываемой изменением климата и засухой – и тот «момент популизма», через который сейчас проходит весь Запад, стал результатом паники, вызванной нашествием этих мигрантов. Вероятное затопление Бангладеш увеличит их число в десятки и более раз (20), и они окажутся один на один с миром, который к тому моменту будет еще больше дестабилизирован климатическим хаосом – и, скорее всего, чем темнее будет кожа попавших в беду, тем менее отзывчивым будет этот мир. А затем появятся беженцы из африканских областей к югу от Сахары, из Латинской Америки и остальной Юго-Восточной Азии – 140 миллионов к 2050 году (21), по оценкам Всемирного банка, что приведет к стократно усиленному европейскому «сирийскому кризису» (22).
Прогнозы ООН мрачнее: 200 миллионов климатических беженцев к 2050 году (23). На пике процветания Римской империи население всего мира составляло около 200 миллионов человек (24) – представьте, что все эти люди вдруг потеряли свои дома и отправились во враждебные территории на поиски пристанища. При худшем раскладе, по мнению ООН, в ближайшие тридцать лет в мире появится «миллиард или более уязвимых людей, почти не имеющих выбора кроме войны или бегства» (25). Миллиард или больше. Еще совсем недавно, в 1820 году, в разгар промышленной революции, эта цифра отражала численность населения всего мира. И это говорит о том, что историю цивилизации следует рассматривать не как последовательность лет на временной шкале, а как процесс непрерывного роста населения, в ходе которого человечество заселяет всю планету до точки полного насыщения. Ускоренный выброс углекислого газа в последние десятилетия происходит по той же причине, по которой история словно ускоряет свой бег и каждый день в мире происходит все больше событий: это результат присутствия на планете столь большого количества людей. Считается, что пятнадцать процентов всего, что испытали люди на протяжении истории, выпало на долю ныне живущих (26). Всех тех, кто ходит сейчас по планете, оставляя свой углеродный след.
Эти пессимистичные оценки численности беженцев были сделаны достаточно давно исследовательскими группами, занимавшимися конкретными вопросами и проблемами; истинные цифры наверняка будут ниже, кроме того, ученые больше доверяют прогнозам с десятками миллионов беженцев, а не сотнями миллионов. Но не стоит расслабляться, считая их лишь верхней границей возможного; закрывая глаза на пессимистичные сценарии, мы искажаем собственное восприятие вероятного исхода, который начинает казаться нам экстремальным вариантом, не требующим серьезного внимания. Крайние оценки устанавливают границы возможного, в промежутке между которыми мы можем давать реалистичные прогнозы. Но, вероятно, на них и следует ориентироваться, особенно с учетом того, что за прошедшие полстолетия климатической обеспокоенности оптимисты ни разу не оказывались правы.
Моя папка пополнялась новыми историями, но даже свежие исследования, взятые из авторитетных научных журналов, лишь в редких случаях появлялись в национальных газетах и теленовостях. Разумеется, о локальных изменениях климата сообщали, иногда даже с нотками тревоги. Но обсуждение возможных последствий было обманчиво скудным и ограничивалось в основном только вопросом подъема уровня моря. Еще большую тревогу вызывал оптимистичный характер новостей с учетом реального положения вещей. Еще в 1997 году при подписании Киотского протокола глобальное потепление на 2 °C считалось порогом катастрофы: затопленные города, затяжные засухи и периоды жары, постоянные ураганы и сезоны дождей, которые мы привыкли называть «природными катаклизмами», скоро станут просто «плохой погодой». Недавно министр иностранных дел Маршалловых островов предложил иное название такому уровню потепления: «геноцид» (27).
У нас почти нет шансов избежать вышеописанного сценария. Киотский протокол, по сути, ни на что не повлиял: за двадцать лет после его подписания, несмотря на все попытки защитить климат и внедрить «зеленую энергию», мы произвели больше выбросов, чем за предыдущие двадцать лет. В 2016 году в Париже установили порог в два градуса потепления как глобальную цель, и если почитать наши газеты, то этот уровень рассматривался как худший сценарий из возможных. Всего через несколько лет, когда ни одно промышленно развитое государство даже близко не подошло к соблюдению Парижского соглашения, эти два градуса стали рассматриваться как оптимистичный сценарий, за которыми прячется целая пропасть жутких последствий, тем не менее деликатно скрываемых от общественного внимания.
Для тех, кто рассказывает истории о климате, обсуждение этих устрашающих последствий – и того факта, что мы упустили шанс оказаться на лучшей половине графика, – каким-то образом стало «неудобным». Причин для этого замалчивания слишком много, чтобы их перечислять, и они настолько расплывчатые, что было бы правильнее назвать их импульсами. Мы не обсуждаем потепление выше 2 °C, вероятно, из чувства приличия; или страха; или из-за боязни нагнетания страха; или веры в технологии, то есть веры в рынок; или из уважения к партийным принципам или партийным приоритетам; или из-за скептицизма в отношении левых экоактивистов, который я всегда испытывал; или отсутствия интереса к далеким экосистемам, которое я тоже всегда испытывал. Нас смущает наука, многочисленные технические термины, или трудные для восприятия числа, или предчувствие того, что других людей смутит наука, технические термины или большие числа.
Мы страдаем от медлительности, с которой воспринимаем скорость перемен, или от веры в теории заговора, согласно которым ответственность за все лежит на мировой элите и ее институтах, или от покорности перед этой элитой и ее институтами, что бы мы о них ни думали на самом деле. Возможно, мы не находим в себе силы поверить в мрачные прогнозы, поскольку о потеплении стало известно совсем недавно, и нам кажется, что ситуация не может сильно ухудшиться, раз уж всем открылась неудобная правда; или потому, что мы очень любим ездить на машинах, есть говядину и вести привычный нам образ жизни, о правильности которого не хочется задумываться; или же потому, что мы воспринимаем себя как продвинутое «постиндустриальное» общество и не хотим верить, что до сих пор во всем зависим от ископаемого топлива. А может быть, причина кроется в нашем маниакально нездоровом умении сглаживать плохие новости, доводя их до уровня «нормальных», или в том, что, когда мы смотрим за окно, нам кажется, что «вообще-то все в порядке». Потому что нам надоело читать или писать об одном и том же, поскольку вопрос климата столь глобален, что подразумевает популистские политические меры, потому что мы еще не осознали, насколько всеобъемлюще он испортит нашу жизнь, и потому что мы, эгоисты, не переживаем о том, что уничтожаем далекие части планеты, заселенные незнакомыми людьми, или потому что планету в таком состоянии примут от нас еще не родившиеся поколения, которые нас проклянут. Мы слишком яро уверовали в телеологический[14] ход истории и прогресс цивилизации и не рассматриваем варианта, что история начнет предъявлять нам климатические счета. И даже когда мы были абсолютно честны сами с собой, мы уже воспринимали мир как арену беспроигрышной борьбы за ресурсы и верили, что при любом раскладе мы так или иначе останемся победителями – с поправкой на благополучное место рождения и преимущества высших каст. Возможно, мы слишком переживали за свою работу, чтобы беспокоиться о будущем той отрасли, в которой мы заняты; или, возможно, мы слишком боимся роботов или слишком увлеченно смотрим в свои телефоны; или же, хотя мы привыкли к апокалиптическим мотивам в нашей культуре и запугиваниям политиков, в целом через СМИ нас приучили к позитивному отношению к глобальным вопросам; или, на самом деле, как знать – существует так много оттенков климатического калейдоскопа, трансформирующих наши взгляды на экологическую катастрофу в необъяснимую покорность, что мы не можем воспринять всю картину искажения климата целиком. Но в реальности мы просто не хотим или не можем признать научные доказательства.