Литмир - Электронная Библиотека

Чтобы не проспать рассвет, всю ночь лежу не раздеваясь. На рассвете будит меня капитан. Он всю ночь на ногах, воротник его старенького пальто поднят, топорщатся мокрые седые усы. Молочный, густой стоит туман. Туманом покрыто Мраморное море, чуть заметим берега Принцевых островов. Дрожат и слезятся над мачтами последние редкие звезды. Разорванными клочьями туман ползет над водою...

И совсем призрачным, сказочным, как бы из «Тысячи и одной ночи» обрисовывается на берегу давно знакомый мне город. Я вглядываюсь жадно, стараясь узнать знакомые черты. Медленно проходим древнюю, омываемую течением Босфора, башню Лаванда. Справа горят еще не погашенные огни азиатского берега Скутари. Быстро несутся над черной водою струйки тумана...

Здесь так же пустынно, мертво. В утреннем опаловом рассвете одиноко мигают над водой зеленые и красные огни. Пеленою тумана накрыт Стамбул; отчетливо рисуется на порозовевшем небе возвышенная часть города — Пера, галатская набережная, порт, кипевший некогда движением и кораблями, а теперь пустой и мертвый. Неспешно занимается над азиатским берегом заря. Минуем опустевшие босфорские дворцы, старинный султанский Сераль все знакомые, много раз виденные места! Теперь Босфор пустынен, по-прежнему широк. Слепо смотрят на воду мертвыми окнами облупившиеся покинутые дачи, богатые особняки. Проходим Чебукли, Дере, заросшие кипарисами и платанами красивые берега пролива.

Как зыблющийся мираж, мне видится город, туманный Босфор, море, где когда-то — еще в юности — встречал я голубые дни первых морских скитаний.

Танакино счастье

Это был маленький, сухой, с черными, жестко пробивавшимис на круглой стриженой голове редкими волосами, крепко сбитый, желтолицый человек. Он умел хорошо улыбаться — тогда около его темно-лиловы глаз сборились сухие морщинки — и смешно говорил, цепко размахивая руками, мешая русские, английские и японские слова. Звали его кратко, Танака.

На пароход он поступил в японском порту Кобе, где по пути из Гаваев неделю стоял пароход и матрос ходили на берег знакомиться с маленькими смуглым женщинами, дарившими им на память свои фотографии. Он быстро и сметливо вошел в круг судовой жизни; на работе был ловок, сдержан и молчалив в обиходе — внимателен и чистоплотен; в еде — спартански воздержан.

В кубрике, среди русских, он был одинок. Койку он занимал верхнюю, над непутевым и беспорядочным Хитрово, и, как у девушки, было опрятно его светло-розовое одеяло. Всякий вечер, после работы, он ловко бегал по палубе на своих деревянных скамеечках-туфлях, долго и старательно мылся в нестерпимо горячей ванне и в кубрик возвращался свежо пахнущий баней, с перекинутым через плечо полотенцем. Он подолгу в одном белье сиживал на койке, подобрав под себя ноги, тихонько покачиваясь, и под белой вязаной рубашкой крепко желтели его руки, короткая шея. Случалось, улучив минуту, к нему подкатывал матрос Хитрово и говорил, шутовски тасуя английские м украинские слова:

— Гив ми уан шиллинг грошей, а я тоби в четверг отгиберую...

Танака, улыбаясь, искал под подушкой портмоне, вынимал и клал в руку Хитрово белую монетку.

— Тенк ю![6] — отвечал Хитрово, принимая монету и выкидывая смешной фортель: — Есть хлопцу на полрюмашки!..

Бывало, с ним пробовали заговаривать по-японски, ломая язык, и всякий раз он морщился, как от зубной боли, отмахивался руками, требовательно говорил:

— Спик, спик[7] русски! Японски не умей. Спик русски...

Тропики проходили в октябре. днем жарко палило солнце, зелено-палевый недвижно лежал океан. Иногда океан просыпался: стеною проливался над пароходом дождь; свирепо бушевал и ревел, перекидывая через трубу соленые брызги, тайфун. В Коломбо матросы сходили на берег, пили с ледяной водой виски, катались на рикшах. В Джедде в помощь кочегарам, изнемогавшим от зноя, приняли на пароход туземцев. В Александрия матросы и кочегары слонялись по Тартушу, где длиннорукие, черные, пахнувшие касторкою женщины с порогов маленьких домиков цепко срывали с проходивших мужчин фуражки и зазывали матросов на всех языках мира.

В карты начали играть еще в океане. В кубрик по вечерам захаживал боцман — высокий, крепкий эстонец, присаживался бочком на скамейку, и на столе появлялась колода карт. Как водится, играли в «очко», я тогда до позднёго часу в кубрике плавал и колыхался над столом и стрижеными матросскими головами синий табачный дым. Звенели на столе деньги. Те, кто не хотел играть и у кого не было денег, лежали на койках, спали или в одних рубахах выходили па палубу, где чуть подувал теплый ветер, а по темно-синему небу густо и холодно рассыпались звезды. Слышно было, как плещется за бортом вода, как хрипит в черной трубе пар. Белеясь рубахами, матросы подходили к борту, глядели вниз, где в темной, густой воде все загорались, кипели и волоклись за пароходом редкие светло-зеленые огоньки.

Случалось, постояв на палубе, Танака подсаживался к игравшим, и подобрав босые ноги, долго и внимательно смотрел на стол большими, темными близорукими глазами.

— Сыграем, Танака?—в шутку приглашал его банкомет, выкидывавший на стол карты.

— Деньга мала! — отвечал он, почесывая голые локти, широко скалясь.

— Ну, мало,—дразнили матросы.—А ты из-под подушки достань!

— Мала, мала, мала, — восклицал Танака, смеясь и показывая большие желтые зубы. — Понимай? Жена хорошо. дома. Большой дома. Танака ходи, ходи! Ол райт!

Его слушали, посмеивались, занимаясь своим. Вечно злой, нездорово грузный и всегда голодный Бабела, игравший по маленькой и ко всему относившийся с насмешкой и завистью, щурясь заплывшими глазами, замечал зло:

— Мошна толстая!

— Мошна! Мошна!—скалясь и сборя морщинки, повторял Танака понравившееся слово.

Изредка он захаживал в кочегарский кубрик, где помещались его земляки, черные, узластые люди, своим поведением мало походившие на трезвого я добродушного Танаку. Они буйно пили, носили в карманах складные ножи, и при ссорах ужасно было на них смотреть. Танака сбрасывал с ног деревяшки, подбирал на скамью пятки, и они долго беседовали гортанными громкими голосами. Однажды в кочегарском кубрике произошла ссора. Драку затеяли Танакины земляки, — они жестоко, через привинченный к палубе стол, резались ножами, и одному, самому из них пожилому, похожему на большую седую обезьяну, выпустили кишки. На берегу он лежал забинтованный, темный под желтизною кожи, непрестанно шевелил черными, запекшимися губами.

Весь долгий рейс Танака был строг и подвижнически воздержан. В Коломбо, в Александрии, в Константинополе он не истратил ни одного пенса, в пути был скромен и молчалив. К концу рейса все в кубрике знали, что у него в Японии осталась семья: жена и маленький сын, что он много лет плавал на каботажных японских пароходах, где платили по пятнадцати иен в месяц и кормили затхлым рисом, что мечта его жизни — скопить немного деньжонок и приобрести рыбачье судно — кавасаки. У берегов его родины много ловится рыбы, и такие легкие и веселые глядятся в воду хижины из бамбука и бумаги. И разве много надобно простому человеку, чтобы спокойно и счастливо любить семью...

Неведомо почему, недолюбливали в кубрике Танаку. Быть может, скрытою причиною тому была память прошлой войны, быть может более близкие времена: часть матросов была из Владивостока, где помнили интервенцию, зверства японских офицеров. И потому, что его недолюбливали, что во мне нет недоверия к простому рабочему человеку, что когда-то, засыпая, я сам клал под подушку одетые в желтую кожу «Записки флота капитана Головнина», — этот маленький, жёлтый, сколоченный крепко человек возбуждал мое любопытство. И, угадывая мое расположение, он был со мною более, чем с другими, доверчив. На работе, когда требовалось быть вдвоем, «на пару», как говорили матросы, он подходил ко мне, манил пальцем. Мы болтались за бортом на подвеске, где, свесив забрызганные суриком ноги, держа в руке кисть, он мурлыкал под нос свои гортанные песни. Однажды, после работы, чистый, пахнущий баней и мылом, он подсел на мою койку и, улыбаясь, подал прозрачный вощеный конверт. В конверте был портрет маленькой, одетой в кимоно женщины с раскинутыми, как ласточкины крылья, черными узкими бровями, с высокой твердой прической. В тот вечер на палубе, путаясь в словах, он долго рассказывал мне о своем заветном. Он жмурил и открывал глаза, жестикулируя и что-то считая на пальцах. И так выразительно блестели его глаза, так были дружественно-доверчивы прикосновения его рук, что я понял без слов. Я понял, что он хотел поведать мне про маленький бамбуковый домик, про зеленое море, игравшее при месяце береговой галькою, про высокие горы, похожие на огромные колпаки из серой бумаги. Маленькая женщина ожидает его... За десять лет тяжелой службы он скопил кое-какие деньжонки, надо прослужить еще два года: русские платят щедрее. Тогда он купит кавасаки с красивыми белыми парусами, будет ловить рыбу и не будет больше есть затхлый рис, ссориться с боцманами...

19
{"b":"842689","o":1}