– Добро, отче, признаюсь, под чужой личиной к тебе явился. В самом деле я сын боярина Ноздри, именем Никита.
– Боярского сына в тебе за версту видать, – подтвердил настоятель. – А на что тебя родитель в монастырь спровадил?
– Сам себя я спровадил, – упрямо заявил послух, однако голосом дрогнувшим. – Невеста у меня была, Евдокия Стрешнева… Её отец за другого отдал.
Подобные слова настоятель не раз уже слышал: измышлённые причины скудны были, что у ордынских лазутчиков, что у митрополичьих людишек.
– А что ж ты на кровлю храма забирался да слушал?
– Из любопытства, – уже неуверенно пролепетал Никитка.
Настоятель устало махнул инокам:
– Вздымай его, Костырь…
Палачи умели по губам читать, взяли послуха под руки, с маху уронили на колени и связали за спиной локти. Тот противился изо всех сил, багровел, но вырваться из медвежьих лап катов не мог. Вздёрнули чуждого на дыбу, но и от боли не сломался тот. Лишь закряхтел и полез из него сокрытый гнев, а не правда.
– До смерти пытай, огнём пали, ирод! Не боюсь я тебя, игумен! Дай срок, сметут твою пустынь! Огнём пожгут логово! И всех иноков по деревам да воротам развешают!
– Гляди-ко, не ошибся Чудин, – сам себе сказал Сергий. – А у меня сомнение было…
– Коль разослал свою братию по другим монастырям да скитам, думаешь, не найдут? – между тем продолжал грозить лазутчик. – Не покарают?! Да каждый твой инок поимённо известен! Ты супротив кого исполчился, игумен?!
Тот помрачнел, однако даже увещевать пробовал:
– Я-то знаю, супротив кого. А вот ты, человек веры православной, земли Русской, супротив своей матери пошёл. С ордынцами спутался. А изменник хуже супостата.
– Боярского рода я! – вдруг выкрикнул чуждый. – И с ордынцами не путался!
– Так бояре тебя заслали? – вцепился настоятель. – Мою обитель порушить?.. Давно я слышу про неких московских бояр, что супротив меня и монастырей моих восстают. А вот уж и лазутчиков засылают… Ведомо ли тебе, отрок, родитель твой Ноздря и сродники в сговор с Ордой вступили? И не желают теперь избавляться от власти ордынской. Тайно супротив князя Дмитрия идут и вредят ему. Сим вероломным боярам и так добро, от дани избавились, лукавые, в рабство татарам продались. Их холопами стали! След ли этим гордиться, отрок? Да и боярые ли они мужи, коль с супостатами в сговоре?
Примолк горделивый боярский сын, в гневе проговорившись, висел и лишь глазами вздутыми вращал.
– Хочешь жить, скажи, зачем послали, – предложил Сергий. – И бояр московских назови, кто обесчестился связью с врагом.
Чуждый воспрял, выдавил сквозь зубы:
– Не стану помогать тебе, игумен… Лучше смерть приму.
– Примешь, коль станешь упорствовать, – пообещал тот. – Жаль тебя, отрок, по недомыслию ты согласился татарам служить вкупе со сродниками и иными боярами. Они тебя в полымя заместо себя сунули. Я ведь всё одно дознаюсь про раскольных. Не ты скажешь, другие их подлые имена назовут. Костырь с Кандыбой подсобят небо до овчинки укоротить. Кривда супротив правды никогда не стояла.
Чуждый ещё колебался, из двух зол выбирал меньшее и по незрелости своей юной выбрать никак не мог. За шкуру свою опасался, ведал, что дело творит неправедное, мерзкое, но и помнил, должно быть, клятвы, данные своим сродникам. Тогда Сергий Кандыбе рукой махнул. Палач достал из огня калёный прут железный да легонько по рёбрам чуждого попежил. Встряхнулся лазутчик, и выбор сделал неожиданно скоро, вспотел разом, заблажил дурниной:
– Скажу!!. Пощади, отче!! Спусти на пол! Назову изменников! Его спустили с дыбы, холодной водой окатили. И тот, сломленный, боязливый, трепещущий, стал имена боярские выкликать, от древности и сановитости коих сжималась душа игумена.
Двуличие и предательство, ровно смрадный дым курились вокруг Великого князя Московского, и смрад сей выдавался за благовония, за мудрое руководительство в сношении с Ордой. Что не замыслит Дмитрий, дабы от тягла ордынского избавиться, в тот час становится известно хану. И в тот же час следует упреждающий набег, после коего ещё много дней дымятся головни от городов, до чиста спалённых. И остаются многие сотни погубленных безвинно людей, страдают уведённые в татарский плен отроки, которых ворог ловит, ровно добычу лёгкую, дабы потом вскормить зверёнышей.
Не эти раскольные бояре, давно б с ордынской волей сладили… Настоятель для верности записал имена изменников, а лазутчика предупредил:
– Ежели с умыслом оговорил кого, в другой раз с дыбы мёртвого спустят. А покуда здесь на цепи посидишь. И немедля более, заражённый думами тяжкими и гневом праведным, последовал в обитель, разводя палачей по разным скитам и вновь сажая их на привязь. В монастыре игумен позвал гоношу-порученца, дал ему условный тревожный знак – свои чётки-листовки, отняв от них третью часть, велел скакать к князю Дмитрию, не жалея лошадей, дабы к концу дня тот извещён был. Однако грамоту с ним слать и сообщать имена изменников поопасался: неведомо, в чьи руки может попасть и письмо, да и сам гонец. Тот же умчался в Москву, а Сергий вошёл в алтарь, открыл потайную дверцу, за которой хранилась Книга Нечитаная, и её не обнаружил. Знать, старец приходил подземным ходом и унёс к себе в келейку.
Ходов из алтаря нарыли несколько, и все на случай внезапного нашествия недругов Троицкой обители, коих было довольно и ещё прибавлялось. Вот ужи раскольные московские бояре грозятся спалить пустынь, о чём проговорился в гневе лазутчик Никитка. Можно было незаметно покинуть подворье и храм, равно и проникнуть в них, минуя ворота и всякий чуждый призирающий глаз.
Дабы не привлекать к себе внимания, старец часто пользовался ходами, и не только тем, что связывал келью отшельника с храмом, но иногда незаметно уходил из пустыни по одной ему ведомой надобности и так же возвращался.
Всяческая пытка с пристрастием, особенно в скиту, вводила игумена в изнеможение и чувство, словно в чужой грязи, в нечистотах выкупался. Поэтому он сходил в натопленную чёрную баньку на хозяйственном дворе, попарился веником, омылся щёлокоми, прихватив с собой горящих угольев, удалился в свою келейку. Однако сил растопить камелёк уже не было, затворился и уснул сидя, привалившись к стене.
Да недолго почивал игумен, и часу не миновало, как в дверь постучали.
– Отче, в лесу оборотня поймали! Проснись, отче! К тебе рвётся – удержу не знает!
После бани настоятель озяб в нетопленой келье, вышел, подрагивая, на улице же первый снежок в купе с последней листвой закружило, ветер с полунощной стороны пронизывает насквозь. А молодец ражный под уздцы красного коня держит и стоит в одной рваной холстяной рубахе, на опояске кривой засапожник в ножнах, за спиной топор ледяным лезвием к телу льнёт. И как шапчонку снял, так от головы пар повалил – эдакий горячий. Да не только шапку перед игуменом сломал, на удивление и поклонился, строптивый!
– Не поймали меня, – сказал. – Сам приехал к заступнику своему, отшельнику вашему. Который коня необъезженного дал и Пересветом нарёк! Да вот не застал старца…
Караульные иноки и впрямь не держали его, напротив, опасливо сторонились, выставив медвежьи рогатины.
– На что тебе старец потребовался? – хмуро спросил Сергий, взирая на его босые ноги: снег под ступнями таял…
– Мать послала, – с неким неудовольствием молвил оборотень. – Велела ехать в вашу пустынь, иноческий сан принять. И служить по долгу и совести.
– Чуждых не принимаем ныне, – заявил настоятель. – Много вас иноческого сана домогается, но устав наш строгий. Ступай отсюда подобру-поздорову да более приходить не смей.
– А я не к тебе и пришёл, – вновь стал дерзить ражный. – Матушка к ослабленному старцу послала. У него и попрошусь!
– Нет старца, – скрывая неприятие своё, проговорил настоятель. – И в обитель послухов принимаю я, игумен, а не отшельник. Ежели охота не пропадёт, весной приходи.
Оборотень рассуждал с ярым достоинством:
– Стану я до весны ждать! Мне в сей час надобно матушкину волю исполнить, слово дал. Потом явится и спросит. Суровая да гневливая она у меня, по своему уставу живёт. Да и зимовать нам с красным конём негде. Так что принимай в своё войско!