Потапов еще раз глянул Насте в глаза, словно из родничка зачерпнул. И все-таки говорить с ней на равных поостерегся. Убрав со стола, прошел к себе в кабинет, извлек из бумажника десятку, отнес денежку на кухню и как можно небрежнее, стоя вполоборота к Насте, протянул девушке. Ждать долго не пришлось. Бумажка тут нее упорхнула с его ладони.
— Настя, скажите, вам знакомо ощущение внезапной свободы? Живешь в себе, как в бутылке, и вдруг — откупорили! Даже не в бутылке, а как бы в стену замурованный живешь. И вдруг — отмуровали! Случайно. Словно кто-то гвоздь в эту стену вбивал и кирпич вышиб.
— А кто кирпич-то вышиб? Если я, то с вас причитается.
— Поэт Сергей Есенин. Сегодня ночью он мне сказал: пошли ты их всех… в огород! На чучело.
«А девушка весьма самоуверенна… или совсем ненормальная», — успел подумать Потапов, перед тем как ощутить очередной за нынешнее утро прилив сил, будто грудь его задышала в две пары легких, а кровь по жилам устремилась в обратную сторону — туда, к молодости.
Потапов наскоро переоделся в сыновние джинсы, отыскал под вешалкой дачные, в летней засохшей грязи кроссовки, переобулся; на плечи набросил потертую спортивную «непромокашку». Голову обтянул вязаной лыжной шапочкой. И стал внешне молодым человеком, то есть представителем самой обширной возрастной категории людей от пятнадцати до пятидесяти лет, обряженных в бодряще-унылую униформу конца двадцатого века.
— Ну, вот что, милая девушка, мне пора. У меня появилась цель. А времени для ее достижения мало. Остаетесь в помещении или выходите вместе со мной на воздух?
Набросив широкоплечую, какую-то всю раздутую изнутри курточку, Настя молча направилась к выходу.
— Постойте! — поманил Потапов девушку пальцем из глубины квартиры. — Идите-ка сюда. Чего-то спрошу.
Поколебавшись, Настя приблизилась к Потапову.
— Пройдемте в мой кабинет. Да смелее, черт побери!
Прошли в кабинет. Все это время Настя держалась от Потапова на почтительном расстоянии.
— Иван Кузьмич, если вы пьяненький — я убегу.
— Я абсолютно трезвенький. А пригласил, чтобы спросить: что это такое?
Настя проследила за направлением указательного пальца хозяина кабинета.
— Это шкаф.
— А в шкафу, в шкафу-то что?!
— Ну… книги.
— Угадала, книги. Но книги — какие?! Взгляни: Шекспир, Лез Толстой, Достоевский, Бальзак, Данте, Пушкин, Томас Манн, Есенин, наконец! Слыхала о таких? Нет, ты, Настя, не смейся. Не смешно. Ты лучше скажи: ничего… такого не ощущаешь, сверхъестественного? Это же второй космос! Духовный. Какие умы, имена какие! Да здесь, в этих книгах, все великие истины законсервированы! А я… Годами валяюсь тут, на диване… Как это: от жажды помираю у ручья. И не пользуюсь! Чужой этим книгам. Правда, время от времени убеждаю себя: вот разгребу малость делишки, соберусь внутренне и положу на стол книгу! Стану читать. Хотя бы по вечерам, перед сном хотя бы, как перед смертью. И какие делишки разгребать, стол-то у меня, посмотри, Настя, пустой, как в мебельном магазине. Мои делишки — там, на фабричке, а с фабрички я рано или поздно уйду. Сбегу. Не тюрьма, конечно. Но радоваться отучила. Знаешь, Настя, а я ведь веселый был! Общительный. Мог даже сплясать… Если хорошо попросят.
— Устали, — предположила Настя.
— Постарел… Ты это хочешь сказать? Молчи, ребенок. Я от людей отвык. Руководить людьми, Настя, вредно и страшно. Внешне все пристойно: живешь с ними в одном доме, работаешь на одном предприятии, одной выпечки хлеб жуешь, а сам как бы все время за стеклянной перегородкой находишься. Все тебя видят, даже докричаться до тебя могут, а… дыхания твоего — не слышат!
— А вы разбейте стеклышко.
— Вот, вот оно! — забарабанил пальцами по стеклу книжного шкафа. — И разбивать не надо: отодвинул и… дыши! Читатель корешков, заглавий! Открою и стану питаться. Их энергией. И все мои хвори выйдут из меня. Передставляешь, Настя, вчера вечером у меня хватило воли протянуть руку и взять книгу. Стихи Сергея Есенина!
— Ха! Нашли с чего начинать культурную революцию.
— Понимаешь, его стихи о березках, о деревне поманили меня куда-то туда, где есть еще молодость, восторг. Захотелось в траву ничком упасть! Под дождь сунуться! Чтобы отмыться от всей этой пыли городской…
— Съездили бы на дачу.
— У меня нет дачи. Кому с ней возиться? Я не о том. Живем, Настя, на земле — миг. Вздрагиваем, а то и ломаемся от любого грубого прикосновения. Друг друга любим только во время войны, или болезни, или еще какой всеобщей беды, когда всем тошно и всех обнять хочется. И ведь не стеклянные, не бездушные. Плакать умеем. По крайней мере в детстве умели. А главное — смертные все. Обреченные. И так бессердечно обходимся друг с другом. Так незаботливо!
— Это вы о себе?
— Это я о всех. И о себе. В первую очередь. После Есенина взялся я за Льва Толстого. За позднего Льва Толстого, у которого помимо таланта за плечами уже отшумела солидная жизнь. Со всеми ее приправами. И наскочил я на «Смерть Ивана Ильича». Жуткая, понимаешь ли, история про человека, заболевшего раком. Очень современная и очень страшная история. И так меня этот рассказ за горло взял — ну просто дышать нечем стало. Отбросил, не дочитав!
— А говорите: «питаться стану, энергией». Выходит, что и от них вред человеку? — повела Настя своими современными, «эстрадными» глазками в сторону книг.
— Короче говоря — струсил. Переметнулся к Пушкину. За противоядием. На слух все его стихи знакомы будто, а для души — неведомы оказались. Читаю Пушкина и вдруг начинаю сочувствие получать, начинаю понимать, что Пушкину тоже страшно, что Пушкин со мной на равных страдает. И сразу — легче. «Но не хочу, о други, умирать. Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать!» Вот поддержка, вот лекарство! О чем это я?
— О Пушкине.
— Нет, не о Пушкине — о себе. Ты, Настя, иди, пожалуй. А я почитаю еще. Поэму «Цыганы».
— Вы ж за город ехать собирались! К живым цыганам. В Сережины джинсы переоделись. Я же вижу: вам проветриться необходимо. Устали вы, не в себе малость.
— Там видно будет. Может, и проветрюсь. А ты иди.
— Куда?
— А к себе домой?
— Некуда мне идти…
— Постой-постой… Как это — «некуда»? Ты ведь прописана где-то? У любого-каждого своя жилплощадь имеется, свои квадратные метры. По крайней мере — у нас, в Советском Союзе.
— А я не из вашего города.
— А из какого ты города?
— Из города Щелкуны.
— Это где ж такой?
— В лесу на лужайке. Восемь домиков.
— Погоди-ка… Ты что же, такая сиятельная, такая, как говорит Сергей, попсовая вся, модная и, выходит — бездомная?
— Иван Кузьмич, торопитесь: цель остынет. А про жилплощадь… Я добровольно бездомная: у меня ненависть к домашнему хозяйству. Из глубины истории передалась, от многих поколений затюканных, но не сломленных женщин — наследство. Уверяю вас, что не пропаду. Обратите лучше внимание на мои розовые штаны. Как они вам?
— Штаны, говоришь?
— А прическа? А… походочка? — отпрянула Настя от Потапова.
— А ты, Настя, и впрямь не такая несчастненькая, не такая беспомощная, хотел я сказать. Оставайся в Сережиной комнате, до его возвращения из десантников. Он тебя обнаружил в этом мире, ему и заботу проявлять…
— Я хочу с вами. К цыганам.
Потапов впервые несуетливо, даже внимательно посмотрел на девушку. «Она же несовершеннолетняя», — улыбнулся догадке.
— Со мной тебе трудно будет. Я отвык от детей. Сын вырос, а дочери никогда не было. Понятия не имею, как их воспитывать, теперешних дочек.
— Я костер умею разводить. Чай организую в лесу. Нельзя вам в цыгане одному, при своей-то должности, без шофера Васи.
— Откуда тебе про Васю известно? Подслушивала? А про цыган? И вообще — откуда ты?! Ах, да… Я и позабыл: из Щелкунов. Сергея давно знаешь?
— Если честно — вторую ночь. Да вы не беспокойтесь, мы ее врозь провели: Сергей в кресле уснул.
— А первую? Ладно… Без подробностей! — Потапов стукнул костяшками пальцев о письменный стол и сделал строгое лицо.