На студии говорили: снимай по сценарию. Мало ли у кого какие переживания! Кино — искусство мужественное. Но он любил Ингу и не мог даже ради искусства заставить девочку пережить то, что она однажды уже пережила, — смерть матери.
О чем он думал раньше? Не предвидел, что на съемочной площадке в сердце осиротевшей девочки с новой силой оживет дочерняя любовь?
Поезд возник неожиданно. Он выплыл из тьмы зимнего утра. Холодный, в клочьях метели, с окнами, покрытыми серебряной чешуей.
Поеживаясь от холода, автор вышел из вагона. Он близоруко осмотрелся. И приложил руку к уху, которое начало замерзать.
— Здравствуйте! — Перед ним возник Карелин. — Хорошо доехали?
— Хорошо. Полночи не спал… Сосед разговаривал во сне. Но к утру я привык.
— Что ж рассказывал вам сосед… ночью… во сне? — улыбаясь, спросил Павел.
— Он, как штабс-капитан Рыбников, шептал что-то на незнакомом языке. Может быть, он звал мать?
— Мальчишка?
— Вы думаете, что мать зовут только мальчишки? Он старый человек. Но, по-моему, он звал маму. Очень уж жалобно разговаривал во сне… Как ваши дела?
— Даже взрослые зовут во сне маму… — вздохнул Павел. — У нас непредвиденное обстоятельство. Может быть, придется менять сюжет картины.
Автор перестал тереть ухо: ему сразу стало жарко.
— Как… менять? Худсовет? Предлагает менять?
— Нет. Не разрешают менять… Но я знаю, вы любите детей, поэтому призвал вас на помощь.
Автор молча смотрел на режиссера. Они стояли посреди платформы. Мимо прошли последние пассажиры. Носильщики прокатили свои тележки. Промчался какой-то запоздавший мужчина с живыми цветами. Потом стало пусто. Как в поле.
— В чем дело? — спросил растерянно автор и поставил свой командировочный чемодан на снег.
— Второй раз Инга не переживет смерти матери.
— Как второй… раз?
Ничего не понимающий, застигнутый врасплох невнятными и сбивчивыми сообщениями режиссера, автор растерянно смотрел на него. Но при этом он не суетился и не задавал лишних вопросов. Он был автором. Незаметно пришли в движение глубинные течения. Автор почувствовал, что где-то в глубине выкристаллизовались тревожные догадки: надо спасать маленькую героиню фильма. Он еще не понимал, от кого и как. Но главные силы его души уже были приведены в боевую готовность.
Так они стояли на пустом белом перроне — один с бородой, другой с поседевшей прядью волос, выбившейся из-под шляпы. Два мудреца, похожие на сказочных королей художника Чюрлениса, замышлявшие великие перемены в своих королевствах. И пока они стояли, фонари потускнели, а небо стало светлеть. Ночь разрушилась.
— Я понял… — тихо сказал автор. — Я, кажется, понял. Она будет жить. Врачи сделают еще одно усилие. И жилка на ее виске тихо забьется. И белые губы потеплеют. И грудь поднимется, чтобы сделать первый вздох после безмолвия. И ресницы дрогнут, как острые стрелки приборов, определяющих присутствие жизни. И она произнесет первые два слова: «Где Инга?» Она их произнесет так тихо, что их еле услышит дежурная сестра. Но эти два слова загремят на всю больницу. И их услышит девочка, которая наверняка будет стоять под окнами больницы, не спуская глаз с третьего окна справа на втором этаже. Драма смерти уйдет из фильма под сильным напором жизни. Маленькая девочка своей дочерней любовью отобьет у смерти мать.
17
Инга поверила режиссеру, что Вера будет жива, и успокоилась. Она была заполнена своей удивительной привязанностью к женщине, которая все больше и больше напоминала ей мать. Инга спешила к ней навстречу и неохотно расставалась, утешая себя мыслью о завтрашней встрече.
Она не замечала, что на студии идет бой за «поправку к сценарию» — так взрослые люди называли выздоровление Веры. Карелин ходил всклокоченный, а клочья бороды воинственно торчали в разные стороны. У автора поднялось давление, и он тайком глотал лекарства, похожие на конфеты. Оператор ругался по каждому поводу и совсем замучил своего главного козла отпущения — ассистента. Бои вспыхивали в разных местах: в коридорах, павильонах, буфете, кабинетах.
Решающий бой происходил в кабинете директора.
— Сценарий утвержден. Берите на себя ответственность — снимайте по-своему, — сказал директор.
И тут с места встал невысокий черноволосый человек в очках — редактор Хановичус.
— Я возражаю, — сказал он. — Она должна погибнуть, в этом драматический пафос фильма. Зритель не простит нам…
— Мы попросим у зрителя прощения, — сухо сказал Карелин, выпуская из рук бороду, отчего она взметнулась вверх.
— У каждого будете просить прощения? Или через одного? — съязвил Хановичус, снимая очки. Без очков он стал похожим на енота.
— У каждого, — не сдавался режиссер. — Каждый, кто увидит картину, поймет нас.
— А я никак не пойму беспринципность автора! — не отступал Хановичус. — Как легко вы отказываетесь от своего выстраданного сюжета!
— Трудно отказываюсь, — мрачно сказал автор, — но вижу в этом большой смысл. Речь идет о добре…
— Добро! — Енот поднял мордочку и блеснул белыми зубами. — Фильм — дело государственное! Он стоит триста тысяч!
— У нас добро — тоже дело государственное, товарищ Хановичус! — вмешался в спор Карелин и с таким ожесточением вцепился в свою бороду, словно это была шевелюра его противника.
И тут заговорил директор:
— Подумайте еще раз, товарищи! Взвесьте объективно все «за» и «против».
Хановичус надел очки и перестал быть похожим на енота.
— Редактора вы не слушаетесь, а каприз девчонки…
Карелин не дал ему договорить:
— Каприз девчонки! Да знаете ли вы, что дети в кино не играют, а живут. Это не каприз, а судьба.
— Громкие слова, — пробурчал редактор.
Карелин побледнел.
— Вы когда-нибудь видели страдания людей? — спросил он, обращаясь к Хановичусу. — Например, во время войны.
— Во время войны я был мальчиком, — невозмутимо ответил редактор.
— Я тоже был мальчиком. Но я видел фашистов. Я видел, как они жгли наши дома, как в нашем городе заставляли людей чистить тротуары… Зубными щетками… Потом я видел: их везли на расстрел. Я помню их лица… Они ехали в фурах…
— Какое отношение это имеет к делу? — не поднимая глаз, спросил Хановичус.
— Я знаю разницу между капризом девчонки и страданиями человека, — сказал Павел и подошел к роялю. — Разрешите, я сыграю, — спросил он директора. — То, что я сыграю, относится к делу.
Директор развел руками. Карелин открыл крышку рояля, потер ладони о колени, чтобы согреть, и заиграл. И все заметили, что играет он одной левой рукой. Только левой. Всю пьесу только левой рукой. В зале притихли, не понимая, что означало это необычайное выступление режиссера. Автор сидел, закрыв лицо руками. Неожиданно дверь отворилась, и вошла Инга. Никто ее не звал, никто не ждал. Она шла мимо и услышала знакомую музыку. Ее играл режиссер во время первого знакомства. Эта музыка была грустной и тревожной. Она звучала не как жалоба, а как призыв друзей: быть рядом, не отступать, держаться. Ее исполняли только левой рукой, словно правая была занята: сжимала рукоятку оружия.
Инга услышала музыку-призыв. Вошла. Карелин не сразу заметил девочку. А когда заметил, перестал играть.
— Что ты, Инга? — спросил он.
— Почему вы опять играете одной рукой? У вас другая устала?
— Устала, — кивнул Павел.
— У Вериной мамы обе руки были заняты на войне. Она перевязывала раненых. А для винтовки не хватало рук.
Они разговаривали так, словно в кабинете никого не было.
Все молчали. Все боялись нарушить беседу Инги и режиссера.
— У санитаров нет брони. Только белый халат. А пуля не разбирает, кто солдат, кто санитар.
— Пуля не разбирает. Люди должны разбирать, — сказал Карелин и вдруг встал, закрыл крышку рояля и, обращаясь ко всем присутствующим, сказал: — Во время первой мировой войны знаменитому австрийскому пианисту Витгенштейну оторвало правую руку. Он был солдатом. И тогда другой солдат, композитор Равель, специально написал концерт для левой руки. Может быть, это тоже называется беспринципностью? Между прочим, Равель вскоре умер от военных ран… Разные бывают капризы. Пойдем, Инга.