Добравшись до главной дороги на Рогатин, они вливаются в поток пеших и всадников, а также всякого рода экипажей, появляющихся из тумана, – будто слепленные из хлеба рождественские фигурки. Среда, в Рогатине базарный день, едут крестьянские подводы, груженные мешками с зерном, клетками с птицей и всевозможными плодами крестьянского труда. Между ними бодро шагают торговцы всякой всячиной: лотки, хитроумно сложенные, можно нести на плечах, как коромысло; мгновение – и они превратятся в столы, заваленные разноцветными тканями, деревянными игрушками, яйцами, скупаемыми по деревням за четверть цены… Крестьяне ведут предназначенных на продажу коз и коров: напуганные шумом, животные упираются, топчутся в лужах. Мимо проносится накрытая дырявой рогожей повозка, полная крикливых евреев, со всей округи стекающихся на рогатинскую ярмарку, а за ними прокладывает себе путь богатая карета, с трудом сохраняющая достоинство в тумане и дорожной толчее: светлые лакированные дверцы черны от грязи, лицо у кучера в синей пелерине несчастное – он не ожидал такого столпотворения и теперь отчаянно ищет возможность куда-нибудь свернуть с этого чертового тракта.
Рошко настойчив, не позволяет оттеснить коляску в поле, держится правой обочины и, одним колесом по траве, другим по дороге, упорно продвигается вперед. Вытянутое печальное лицо краснеет, на нем появляется какая-то дьявольская гримаса. Ксендз взглядывает на слугу, и ему вспоминается гравюра, виденная не далее как вчера, – на ней были изображены исчадия ада, а лица их искажали такие же гримасы, как сейчас у Рошко.
– Дорогу пану ксендзу! А ну, прочь! Разойдись! – кричит Рошко.
Перед ними появляются первые здания – внезапно, без предупреждения. Видимо, туман искажает восприятие расстояния: похоже, Каська тоже удивлена. Она вдруг делает рывок, дергает оглоблю, и если бы не мгновенная реакция Рошко и его хлыст, коляска бы опрокинулась. Возможно, Каську напугали искры, сыплющиеся из дверей кузницы, а может, ей передалось беспокойство дожидающихся своей очереди лошадей…
Дальше корчма, бедная, убогая, напоминающая деревенскую избу. Словно виселица, возвышается над ней колодезный журавль – вырывается из тумана, и конец его теряется где-то в вышине. Ксендз видит остановившуюся здесь запыленную карету: усталый кучер низко опустил голову, почти уткнувшись носом в колени, с козел не спрыгивает, и из экипажа никто не выходит. Но возле кареты уже стоит высокий худой еврей, а рядом – маленькие девочки с растрепанными волосами. Это все, что успевает увидеть ксендз-декан, потому что туман заглатывает каждую картинку, едва та возникает перед глазами; всё куда-то исчезает, испаряется, точно растаявшая снежинка.
Вот и Рогатин.
Он начинается с мазанок, глиняных хат под стрехами, которые будто придавливают избушки к земле; однако чем ближе рыночная площадь, тем более ладными становятся дома и аккуратными соломенные кровли, которые наконец сменяет гонт на зданиях из необожженного кирпича. Здесь же приходской костел, Доминиканский монастырь, костел Святой Варвары на рыночной площади, а дальше две синагоги и пять церквей. Рыночную площадь обступают, словно грибочки, домики, в каждом какая-нибудь лавка. Портной, прядильщик, скорняк, все – евреи, а рядом пекарь по фамилии Буханка, что неизменно радует ксендза-декана, усматривающего в том тайную гармонию, которая, будь она более наглядна и последовательна, наверняка сподвигла бы людей на более добродетельную жизнь. Рядом мастерская оружейника по прозвищу Люба, фасад богатый, стены недавно выкрашены в голубой цвет, а над входом висит большой ржавый меч: видно, Люба – хороший мастер, а карманы его клиентов не пустуют. Затем шорник: этот поставил перед своей дверью деревянные козлы, а на них положил красивое седло и стремена, наверное посеребренные – очень уж сверкают.
Повсюду чувствуется сладковатый запах солода, он пропитывает каждый выставленный на продажу товар. Им можно наесться, как хлебом. В предместье Рогатина, в Бабинцах, есть несколько небольших пивоварен, оттуда этот сытный аромат разносится по всей округе. Во многих здешних лавках продают пиво, а в магазинах побогаче имеется и водка, и медовуха – как правило, тройная. Склад еврейского купца Вакшуля предлагает вино, настоящее венгерское и настоящее рейнское, да еще то кисловатое, что везут сюда из самой Валахии.
Ксендз идет вдоль лотков; из чего только они не сделаны – из досок, полотнищ рогожи, корзин и даже веток с листьями. Какая-то славная женщина в белом платке продает с тележки тыквы, их ярко-оранжевый цвет привлекает детей. Рядом другая – расхваливает овечий сыр, разложенный на листьях хрена. За ними еще множество торговок, которые вынуждены заниматься этим делом, поскольку овдовели или мужья у них пьяницы: они продают масло, соль, полотно. Вот пирожница, изделия которой ксендз обычно покупает, и теперь тоже посылает ей приветливую улыбку. Позади нее – два лотка с зелеными ветками, означающими, что здесь торгуют свежесваренным пивом. А вот богатый прилавок армянских торговцев – красивые легкие ткани, ножи в изукрашенных ножнах, тут же сушеная белуга, чей сладковатый запах пропитывает шерстяные турецкие гобелены. Дальше человек в пыльном балахоне продает из висящего на худой шее ящика яйца, что дюжинами сложены в плетенные из сухой травы лукошки. Другой предлагает яйца копами[2], в больших корзинах, по сходной, почти оптовой цене. Лавка пекаря вся увешана бубликами – один кто-то уронил в грязь, теперь его с аппетитом грызет маленькая собачка.
Здесь торгуют кто чем умеет. В том числе пестрыми тканями, платками и шалями прямиком со стамбульского базара, детской обувью, фруктами, орехами. У мужчины, стоящего возле забора, – плуг и гвозди разных размеров, от крошечных, с булавку, до огромных, какими пользуются при строительстве домов. Рядом дородная женщина в накрахмаленном чепце разложила трещотки для ночных сторожей: маленькие, чей звук напоминает скорее ночное пение сверчков, чем призывы ложиться спать, и большие – эти, напротив, и мертвого разбудят.
Сколько раз евреям запрещали торговать предметами, связанными с Католической церковью. Ругались по этому поводу и ксендзы, и раввины – ничего не помогает. И вот, пожалуйста, опять: красивые молитвенники с лентами-закладками, переплеты с изящными – тиснеными, посеребренными – буквами; на ощупь они, если провести кончиком пальца, теплые, живые. Опрятный, можно сказать, элегантный мужчина в меховой шапке относится к ним как к реликвиям: завернул в кремовую папиросную бумагу, чтобы этот грязный туманный день не запятнал невинные, христианские, пахнущие типографской краской страницы. Еще он продает восковые свечи и даже изображения святых с нимбами.
Ксендз подходит к одному из бродячих книготорговцев, надеясь отыскать что-нибудь на латыни. Однако книги явно только еврейские: рядом разложены предметы, предназначение которых ксендзу неизвестно.
Чем дальше в переулки, тем бóльшая проглядывает нищета, точно грязный палец, торчащий из прохудившегося ботинка; нищета суровая, молчаливая, придавленная к земле. Тут уже не магазины, не лавочки, а будки, наподобие собачьих, сколоченные из тонких, собранных по помойкам досок. В одной сапожник ремонтирует обувь, которую не раз зашивали, подбивали, латали. В другой, увешанной железными кастрюлями, сидит лудильщик. Лицо у него худое, щеки впалые, кипа прикрывает лоб, весь в каких-то коричневых пятнах. Ксендз-декан побоялся бы чинить у него кастрюли: еще подхватишь через пальцы этого несчастного какую-нибудь страшную болезнь. Рядом старик точит ножи и всевозможные серпы с косами. Вся его мастерская – каменный круг, висящий на шее. Когда нужно что-нибудь поточить, он устанавливает примитивный деревянный каркас и при помощи нескольких кожаных ремней превращает его в немудреный механизм, чье колесо, вращаемое вручную, лижет металлические лезвия. Иногда из этого механизма летит в грязь несколько настоящих искр, что особенно радует замурзанных, запаршивевших детей. Зарабатывает точильщик гроши. С помощью этого круга можно также утопиться в реке – еще одно преимущество сей профессии.