Рябинин посмотрел на часы – восемь. Этот отчет…
Он ткнул пальцем в клавишу приемника. Скрипка, нервная и одинокая скрипка, она даже с оркестром кажется одинокой. Мендельсон, первый концерт…
И сразу подступило нескончаемое одиночество, начавшееся давно, в детстве. Дошкольником его частенько оставляли одного, включив для веселья радио. Почему–то всегда – наверное, в то время еще не было эстрады передавали классическую музыку. Почему–то всегда на высочайшей ноте страдала скрипка. С тех пор, где бы она не заиграла, щемящее одиночество входило в него вместе с ее звуками. Теперь же вошло сразу и легло на душу, которой, может быть, этой скрипки сейчас и не хватало.
Уже половина девятого.
Он пошел на кухню, подальше от музыки и от одиночества. Нужно попить чаю – чай от всего излечивает и все прогоняет. Он уже взял спички, когда увидел на стуле хозяйственную сумку. Лида же с ней уходила на работу…
Рябинин кинулся в маленькую комнату, в шкаф–костюм, в котором она была утром, сиротливо висел на плечиках. Так. Лида пришла, переоделась и ушла. Она не на работе. А где? Ведь могла позвонить – он весь день сидел в кабинете.
Теперь к одиночеству прибавилось какое–то звонкое напряжение. Она не на работе. А где? Мало ли где. У подруги, по делам, в магазине… В лучшем зеленом платье? Да мало ли что может случиться… Допустим, приехала делегация эфиопских геологов и Лиду попросили надеть лучшее зеленое платье и посидеть на приеме. Или коллега защитил диссертацию, и ее попросили надеть зеленее… Почему же не позвонила? Уже десять.
Он распахнул окно, выходящее в сквер, где широко открывалось июльское небо. И отрешился от всего человеческого, потому что природа застелила взгляд…
Солнце только что зашло. Небо тоннейшей и нежнейшей бирюзы, до прозрачности, до исчезновения цвета, который к горизонту все–таки исчезал, переходил в желтизну и, все накаляясь, примыкал к земле уже темным, перекипевшим золотом. На этом небе жили остатки растерзанного ветром облака: у горизонтного золота бежали узкие ярко–алые ленты, выше двигались вытянутые бордовые сугробы, а над головой повисли уже обессиленные от движения и цвета бледно–сиреневые клочки…
Рябинин, наверное, полчаса смотрел в это небо–ковер, которое менялось на глазах: тух горизонт, темнела бирюза и растворялись остатки облаков. Подступала ночь. Он нехотя закрыл окно, возвращаясь на землю.
Подступала ночь – половина одиннадцатого. Неужели Лида забыла, как он волнуется? Неужели у нее не кольнет сердце? Не выдумал ли он ее, Лиду?
И промелькнуло, исчезая…
…Мы никогда не страдаем по человеку – мы страдаем по идеалу…
Не включая лампы, при том свете, который еще остался у июля, от белых ночей, Рябинин вскипятил чай и начал пить мелкими торопливыми глотками, словно заливал ими то звонкое напряжение, которое все росло. Он же дурак. Мало ли что могло произойти. Кто–нибудь заболел, куда–нибудь послали, где–нибудь задержали, откуда–нибудь не пошел транспорт…
Вкрадчивый щелчок замка почти испугал. Вор. Кому ж еще таиться?.. Вор осторожно переступил порог и включил свет, распуская запах духов, долетевший до самой кухни. Лида. И он сразу понял, что ничего с ней не случилось и была она не по делам. Тогда бы не таилась.
Рябинин вышел в переднюю, жмурясь от яркого света.
– Почему сидишь в темноте? – спросила она беззаботным и слегка уставшим голосом.
– Это все, что тебя интересует?
– А что меня должно еще интересовать? – удивилась Лида, облегченно сбрасывая туфли.
Рябинин имел хорошее, не испорченное вином и табаком, обоняние. К духам примешивался какой–то запах, который удивил его, будучи еще не определен. Вино, пахло дорогим алкоголем.
– Где же ты была? – видимо, невнятно спросил он.
На концерте.
– На каком концерте?
– На эстрадном.
Вино сухое, скорее всего – шампанское.
– Одна? – удивился он, выпячивая это удивление: нельзя одной ходить на концерты.
– Нет, не одна.
– С Валентиной?
– Нет, не с Валентиной, – зевнула Лида.
Дальше был тот вопрос, который он хотел задать и до которого не мог опуститься. Впрочем, он уже опустился. «Где ты была?» Нет, с частичкой «же», которая придала вопросу лишь удивление: «Где же ты была?»
– Ты его не знаешь, – ответила Лида на тот вопрос, до которого он не мог опуститься.
– Кого «его»?
– С кем я ходила на концерт.
– И ты говоришь об этом спокойно? – тихо спросил Рябинин.
– Разве что–нибудь случилось?
Теперь она, как показалось ему, выпятила свое удивление.
– Но ведь ты впервые была в театре без меня…
– Надо когда–нибудь начинать.
Она хотела пройти в ванную, но Рябинин загородил путь:
– Давай немедленно поговорим.
– Я устала, да и пьяна…
Лида опять зевнула, прошла бочком и закрылась в ванной, оставив запах шампанского, шоколада и пряных восточных духов.
Полтора часа назад он видел пронзительной красоты небо. При чем здесь небо? Ну да, оно было похоже на счастье, это расцвеченное небо… А до неба или после него была исчезнувшая мысль. О чем она? Ну да, ведь исчезнувшая.
Пронзительно завыл душ. Кто там, в ванной комнате? Какая–то незнакомая женщина прошла туда и включила воду… А где же Лида?
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Сердцем чувствую, что меж нами пролегло какое–то недоразумение. А если какая–то глупость? Тогда это страшно, тогда у нас не хватило ума. В конечном счете любовь уходит не из–за повседневности, не из–за наших недостатков, не из–за трудностей и не из–за ссор… Глупость ее разъедает, как рыжая ржа. Ведь только глупец может позволить недостаткам, повседневности, трудностям и ссорам разъесть любовь.
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Я вам еще открою истину. Кстати, я их буду открывать, как кастрюли, – только успевайте пробовать. Как уже писала, я много и хорошо училась. Английский, пианино, фигурное… И что? Думаете, я была идейной, волевой и целеустремленной девочкой? Да ничего подобного. Я избегала всего неприятного и трудного. Зарядку не делала – не хотелось. Физически не работала – утруждаться… На улицу в непогоду не выходила – холодно. В воскресенье была дома – спала и валялась. Черный хлеб не ела, – он кислый. Овощи не употребляла, – грубые. В кино и театры не ходила, – есть телевизор. А ведь я была лучшей ученицей. Парадокс, не правда ли? Поэтому я еще в детстве поняла, может быть, главную для себя линию: можно стать кем–то, будучи ничем. Работай на публику, чтобы публика работала на тебя. Но о своей философии я еще поговорю, как только разделаюсь с детством.
Машину они не взяли. Верхнюю половину тела он разминал гирькой, а нижнюю – ежедневной ходьбой. Поэтому все допустимые расстояния Петельников старался покрыть своим крупным шагом.
Когда до фирменного магазина «Дуб» остался один квартал, Леденцов вдруг спросил:
– Товарищ капитан, разрешите обратиться по личному вопросу?
– Что, казенную фуражку потерял?
– Дело потоньше.
– Тогда давай.
Леденцов, и сам не маленький, никак не мог приноровиться к шагу старшего инспектора. Он прижал ладонью рыжую, прущую вверх шевелюру и задал свой тонкий вопрос:
– Если на глазах, но тебя не касается, то как?
– Это что… В Сочи, говорят, снежного человека поймали.
– В горах?
– Нет, в ресторане.
– Взял уголовный розыск?
– Официанты. Платить, гад, не хотел.
– Товарищ капитан, мне бы серьезно…
– Тогда расширь вопрос.
Леденцов немного подумал, покосился на старшего товарища и вновь осадил медный бурун на голове.
– Посетил концерт с одним эстрадным сюжетцем, товарищ капитан. Там была она с пижоном…
– Начало интересное.
– Он ее кадрил при помощи шампанского и конфет «Трюфели».
– Ну что же, свежо.
– Потом спрашивает в лоб, как бы сегодня пройти к ней на квартиру. А она говорит, что, мол, погодим до следующего раза.
– Эк, закрутили.
– Вот и я подумал, что закрутили роман. Думаю, доложу–ка товарищу капитану.