– Да неужели ты к этому не привык? – удивился Гостинщиков.
– Разве можно привыкнуть к смерти?
– Привыкнуть можно ко всему.
– Нет, можно только притерпеться.
Рэм Федорович взял рюмку в тонкие сухие пальцы, сделал глоток и блаженно улыбнулся: хорошая музыка, красивая сервировка, марочный портвейн, рядом друг… Он сделал второй глоток и спросил еще тем, полевым голосом, когда один из них был коллектором, а второй – начинающим геологом:
– Как я тебя звал–то?
– Романтиком.
– Как ты меня звал–то?
– Циником.
Гостинщиков довольно кивнул, заостряя бородку частым поглаживанием ладони:
– Э, умерла свидетельница… Ну и что? И ты умрешь. Смерть естественна.
– Неужели естественна?
Рэм Федорович нацелил свою бородку–колышек прямо ему на грудь и смотрел прищуренно с высоты поднятой головы.
– Сережа, с этой мыслью человек смиряется еще в молодости.
Рябинин встал и прошелся вдоль книжного стеллажа. Книги, книги… По геологии, геофизике, геохимии, геотектонике… По математике, кибернетике, бионике… Эти книги его не очень интересовали, ибо они были о том мире, который поддавался исчислению. Землю и звезды, лучи и молекулы человечество подсчитает, взвесит вычислит. Душу бы не забыли…
– А старость естественна? – спросил Рябинин.
– Знаешь, Сережа, э, что такое пыль? Это бывшие крепчайшие горные породы. А ты спрашиваешь о человеческом теле.
– А подлость, глупость и разная дрянь – естественны?
– Э, Сережа, на своих кодексах ты поднаторел в софистике.
Рэм Федорович наслаждался: кроме сервировки, музыки и друга вырисовывался спор, которые он любил больше научной работы, а возможно, научную работу любил именно за споры.
– В чем же я софист?
– Перескочил с материи на социальность.
– Я хотел показать, что уж коли естественна главная подлость мира смерть, то остальные подлости тем более естественны.
– Восставать против законов природы, Сережа, позволено лишь богам.
– В смирении перед смертью есть что–то рабское.
И промелькнуло, исчезая…
…Человек, который находит смерть естественной, недостоин жизни…
Пронеслась. Иногда Рябинину хотелось поймать убегающую мысль – куда они бегут, уж не в космос ли? А иногда был рад этому стремительному исчезновению, ибо поймай он ее, не знал бы, что с ней делать.
– Осознавать реальность не рабство, а мудрость. Налить еще чаю?
Рябинин кивнул.
– Значит я не мудр.
– А ты мудрым никогда и не будешь.
– Почему же?
– Ты романтик, а они до смерти остаются наивными.
Рябинин подошел к другой стене, к другому стеллажу, где не было ни одной книги. Породы, минералы, друзы, глыбы, кристаллы… Крепчайший каменный мир, тот самый, который превращается в прах. Неужели вот этот длиннющий и яркий, как ракета, кристалл горного хрусталя станет пылью? Неужели этот кусок сахарного мрамора рассыплется? Неужели эти золотые кубики вкрапленного пирита станут пылинками? Неужели васильковый лазурит, лимонный топаз и медовый янтарь превратятся в ничто? И неужели тот бриллиант, из–за которого умер человек, тоже станет прахом? Тогда зачем же…
– Рэм Федорович, тебе пятьдесят лет…
– Прекрасный возраст! Еще ничего не болит, но уже все соображаешь.
– Вероятно, такие вопросы задают столетним…
– Прекрасный возраст! – опять перебил геолог. – И девушки на тебя еще посматривают, и пожилые дамы уже поглядывают.
– И все–таки: тогда в чем же смысл нашей жизни?
Гостинщиков встрепенулся: составилась чашка с кофе, задрожала палевая бородка, еще больше потемнели глаза, и мелькнула его сатанинская ухмылка… Рябинин знал, что сейчас его старший друг будет говорить сильно, интересно и долго.
Но Рэм Федорович отрезал:
– Нет смысла.
– Как нет?
– А никакого.
– Как же так? – сказал Рябинин, удивившись не ответу, а той беспечности, с которой были сказаны эти страшные слова.
– А ты взгляни на небо! – Вот теперь Гостинщиков заговорил. – Там природа решает свои задачи, пользуясь массами, силами и расстояниями, которые мы даже не можем представить. Она делит мириады на бесконечность, множит сонмы на бескрайность, расщепляет бездны на беспредельность… Сережа, это жутко. И в этом кошмаре есть пылинка – Земля, а на этой пылинке несколько миллиардов людишек–муравьишек… Да мы у природы даже не числимся в ее описи. Так какой же смысл в нашем существовании?
Рэм Федорович взял чашку и со вкусом отпил натуральный кофе, который он лично смолол на ручной мельнице.
– Тогда что же ты сидишь? – тихо спросил Рябинин.
– То есть?
– Почему безмятежно пьешь кофе? Почему не бежишь хлопотать и жаловаться? Почему ничего не делаешь, зная, что мы зря живем и плодимся? Почему ты об этом не говоришь людям, почему не возмущаешься, не кричишь, не стонешь и не плачешь?
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Есть люди, которым очень нравится спокойное слово «естественно». Этим словом почти все можно объяснить, ничего не объясняя. Оно освобождает разум от мысли и сердце от тревоги. А ведь сколько в естественном неестественного. Глупость, злоба, краткость нашей жизни, болезни, смерть, голод, войны – неужели естественны?
Она выскочила из проходной, поправляя синий беретик. Невысокая и легкая, как тополиный пух, заполнивший сегодня город.
– Как работалось? – спросил инспектор, поравнявшись.
Светлана Пленникова неожиданно вспыхнула слишком ярким румянцем для ее бледной кожи. Петельников почему–то обрадовался, что она может так непосредственно краснеть.
– Устала, как песик…
– Вам нужно отдохнуть и посмеяться.
– Какой теперь смех…
– Знаете, как я рассмешил Мишку–транспортера? Надумал он уволочь с базы бочку творога. Ну, а мне верные люди стукнули. И как думаете, я его рассмешил?
– Арестовали?
– Нет. Сгрузил он бочку у себя во дворе, открыл ее, а из бочки вылезаю я.
Светлана натужно улыбнулась. Своей бледностью и бесплотностью она кого–то или что–то напоминала – видел он такую же вот просвеченную солнцем кожу.
– Говорят, что в электричке произошел жуткий случай? – вяло спросила она.
– Какой?
– Якобы вошла женщина в вагон полночного поезда, а там мертвый человек…
– Все не так, – оживился инспектор. – Вошла женщина в вагон, где сидела парочка да смурной мужик. Она спрашивает мужика: который, мол, час. А он нехотя отвечает, что жизнь и так не мила, а она с вопросами. Ему и так плохо, не по себе, знобит, противно. Женщина тогда показывает на парочку: мол, совсем обнаглели, сидят обнявшись. Тут мужик и говорит: «Не обнявшись, они убиты».
– Ой! Кто же их?
– Бандиты. Второй случай был в парке. Пришли утром рабочие, а рядом с кучей мусора смурной мужик сидит. Отойди, говорят, мусор сожгем. А он обиделся: не до вас, мол, ребята, и так жизнь не мила, все обрыдло и надоело – под мусором–то, ребята, трупик лежит.
– Так это же он и убийца, – догадалась Светлана.
– А где доказательства? Третий случай… Проехали мы по вызову в квартиру, на полу труп в крови и рядом смурной мужик. Мы к нему. Не приставайте, мол, ребята, зашел случайно, а жить мне надоело, потому что у меня изжога…
Петельников наклонился, заглядывая ей в лицо. Голубенькие, как у большинства блондинок, глазки. Чуть курносый носик. Простоватое лицо, и правильно она делает, что обходится без косметики. Это что березу выкрасить.
– Вы всегда веселый?
– Это естественное состояние здорового человека.
– А нас с мамой жизнь не любила.
– Вас еще полюбит не только жизнь, но и мужчина.
– Кому я нужна, – вдруг рассмеялась Светлана, как самой веселой его шутке; рассмеялась тем смехом, конца которого ждешь с опаской, потому что где–то уже дрожат набегающие слезы.
И он вспомнил, на кого она похожа – на цветок, освобожденный им вчера от листа шифера, под которым тот вырос без солнца: белый, мучнистый стебель, свободно просвеченный лучами.
– Вы что – комплексуете? – удивился инспектор.