— Чего хватит?
— Врать–то ведь не умеешь.
Он представил дело так, будто она неопытна во лжи, а не просто издевается над следователем.
— Не умею, это верно заметил, — притворно вздохнула она, — а честному человеку трудно.
— Где же ты была второго июля с шестнадцати часов? — беззаботно спросил Рябинин. — Ответишь — хорошо, не ответишь — не так уж важно.
— Наверное, в филармонии. Да, в филармонии.
— Ну и что там было?
О филармонии Рябинин мог поговорить — раза два в месяц Лида приходила после шести часов к нему в кабинет и молча клала на стол билеты — ставила его перед свершившимся фактом. И если не дежурил, и не было «глухаря», и не затянулся допрос, и не поджимали сроки — он безропотно шел на концерт.
— Как всегда, скука.
— Что исполнялось?
— Не была я в филармонии. В кафе–мороженом была.
— Это уже ближе к истине. Но еще далеко.
— Далеко? Ну, тогда в сосисочной.
— Теплее, — улыбнулся Рябинин.
— В пивном баре.
— Горячей.
— А потом скажешь — все, спеклась? Так?! — весело спросила она и вдруг расхохоталась, видимо представив, как она по–глупому «спекается».
Игра в вопросы–ответы пока его устраивала. В любой лжи есть крупица правды, а следователю редко выкладывают сразу всю правду. Однажды он видел, как пропускали через магнит сахарный песок, чтобы уловить металлические примеси. Потом ему показали улов: одна расплющенная шляпка гвоздя, как клякса, — это на тонны песку. У него пока и шляпки–кляксы не поймано, но он еще и не пропустил тонны.
— Слушай, а по закону я обязана отвечать на твои дурацкие вопросы? — вдруг спросила Рукояткина.
Ей уже надоели вопросы. Она уже задумывалась, как вести себя дальше, понимая, что на этом стиле долго не продержишься.
— По закону можешь и не отвечать, — спокойно объяснил он. — Но тогда я об этом составлю протокол. Это будет не в твою пользу.
— Значит, о моей пользе беспокоишься? — усмехалась она.
— О пользе дела и о твоей пользе тоже.
Рябинин решил применить усложненный вариант «квазиконтакта» — допроса, который включал резкий перепад его поведения. Сначала он друг, желающий облегчить судьбу подследственного. Но неожиданно сразу его голос крепчал, лицо жестянело, придвигался протокол для записи каждого слова. Обвиняемый пугался и стремился вернуться к первоначальному положению. Но вернуться можно было только ценой приятного сообщения. Таким сообщением являлась правда о преступлении. И обвиняемый говорил какую–нибудь деталь, фактик. Следователь сразу оборачивался другим, и опять шла мирная беседа — до следующего острого вопроса. Так повторялось несколько раз. Этот допрос Рябинин называл «слоеным пирогом».
Он чуть–чуть двинул папку в сторону, будто она ему мешала; расстегнул пуговицу на пиджаке и шевельнул плечами, чтобы пиджак распахнулся; сел к столу боком и по–свойски улыбнулся — Рябинин никогда не стал бы так позировать, не заметь, что она любит театральность.
— Рукояткина! Да неужели у тебя нет потребности сказать правду?! У любого человека, даже самого плохого, есть такая потребность. Я же вижу, ты внутри неплохая…
— Во! Внутрь залез, — перебила она.
— Человек не может жить в неправде, — не обратил он внимания на ее реплику. — Как бы ни обманывал, все равно где–то, когда–то, кому–то он должен открыться, очиститься, что ли, от всего…
— Думаешь, ты самый подходящий человек, перед кем я должна открываться, обнажаться, раздеваться?!
— Я вижу, тебе хочется рассказать, да ты боишься, — пустил пробный шар Рябинин, хотя ничего не видел.
— Да ты рентген! — деланно удивилась она. — Тебе бы шпионов ловить, а не нас, грешных.
— Вот у меня случай был…
— Во–во, давай случай из практики, — перебила она. — Только пострашней, чтобы с мурашками.
Рябинин начал рассказывать случай, которого у него никогда не было, но у кого–то в городе он был: следователь два дня пересказывал обвиняемому содержание «Преступления и наказания». На третий преступник попросил книжку и прочел в один присест. На четвертый день он во всем признался. Потом Рябинин рассказал случай, который был у него: задержал преступника и два дня по разным обстоятельствам не мог его допрашивать. На третий день тот написал из камеры заявление с просьбой немедленно прислать следователя: так и писал — нет сил молчать.
— Красиво говоришь, — заключила Рукояткина. — Тебя по телевизору не показывали? А то видела такого. Все трепался, что воровать нехорошо. Лучше, говорит, заработать. А не хватит, так надо экономить. Красиво говоришь, но неубедительно. Есть такие говоруны, что для них все сделаешь. Был у нас в компании Гришка–домушник. Скажет: Матильда, принеси полбанки, а к ней огурчик. Так милиционера ограбишь, а Гришке огурчик принесешь.
Он знал, что убедительно говорить мог только по вдохновению. Оно не могло появиться просто так — что–то должно произойти между ними, чтобы допрос выскочил из нудно–тягучей колеи.
— Я ведь хочу, Рукояткина, чтобы тебе легче было, — мягко сказал Рябинин.
— Трепач, — вздохнула она. — Вот за что вашего брата и не люблю. Надо, мол, правду говорить, и сам врешь. Врешь ведь?!
— Что я вру? — совсем не по–следовательски огрызнулся Рябинин.
— Расскажу тебе всю правду — так что? Отпустишь?!
Она прищурилась и напрягла лицо — только раздувались ноздри прямого тонкого носа. Рябинин взял авторучку и попытался поставить ее на попа, но ручка не стояла. Тогда он поднял голову и увидел сейф — даже обрадовался, что видит этот металлический здоровый шкаф, на котором можно пока остановить взгляд. Уже повисла пауза, длинная и тягучая, как провода в степи, а он все не мог оторваться от сейфа, словно его только что внесли. Как ему хотелось, до челюстной боли хотелось открыть рот и бросить уверенное: «Да, отпущу». Она бы сначала не поверила, но он бы убедил, уговорил: человек быстро верит. Тогда бы она все рассказала, долго и боязливо, — как бы не обманул, — подписала бы многолистный протокол, сообщила, где лежат деньги. А потом можно что–нибудь придумать, вывернуться. Сказать, например, что хотел выпустить, да прокурор запретил. Потом… Что потом, было бы уже неважно — доказательства есть и протокол подписан.
— Чего же замолчал? — не выдержала она.
— Нет, не отпущу, — сказал он и посмотрел в ее ждущие глаза.
— Во, первое правдивое слово. Не отпустишь. Зачем же признаваться? В чем легче–то будет?
Она вдруг показалась ему какой–то обмякшей, словно мгновенно утратила свою буйную энергию. Это было секунду–две, но это было. И Рябинин понял: она еще надеялась, и он одной этой фразой лишил ее этой надежды.
— Твоей душе легче будет, совести, — сказал он, уже думая, как использовать ее надежду в допросе.
— Ах, душе… А у меня кроме души и тело есть! Вот оно, вот оно, вот!
Она вскочила со стула и несколько раз хлопнула себя ладонями по груди, плечам и спине. Перед Рябининым мелькнули полные руки, блеснули бедра, взвилась юбка — он даже сначала подумал, что она решила сплясать.
— И неплохое, кстати, — продолжала она, так же стремительно опустившись на стул. — Ты хочешь, чтобы душа ради облегчения заложила тело? Моя душа не такая стерва — она лучше потерпит. Да что там душа… Я же знаю, какая душа всех следователей интересует — у тебя доказательств нет. Вот и нужно меня колонуть.
Рябинин напряг лицо, чтобы оно окаменело и не было той глиной, на которой отпечатывается любая травинка, — он не умел врать. А следователю надо, нет, не обманывать, а уметь хотя бы умолчать или мгновенно придумать что–нибудь среднее, абстрактное — не ложь и не правду.
— Ошибаешься, Рукояткина. Теперь без доказательств людей не арестовывают.
— Значит, доказательств маловато. Ну что, не правда? Ну, скажи, если ты честный, — правда или нет?! Чего глазами–то забегал?
Он почувствовал, как покраснел: от злости на себя, на свои бегающие глаза, которые действительно заметались.
— У меня кроме личной честности еще есть тайна следствия.