– Первая наша задача – амнистия для вас!
Крики с парохода, вероятно, до тюремных камер не доносились, но в смысле их арестанты могли не сомневаться. Требование амнистии носилось в воздухе136, о нем кричали народные толпы, приветствовавшие депутатов, входивших в Таврический дворец.
И все, и депутаты, и публика верили, что стоит только Думе потребовать политической амнистии, и тюремные двери отворятся. Стоит им потребовать отставки министерства, и оно уйдет, и места министров займут Муромцев, Милюков, Набоков. Стоит им потребовать аграрной реформы, и… Тут, конечно, приходилось остановиться. Всякому интеллигенту было понятно, что аграрная реформа слишком трудна для уверенности, что она может пройти без сучка и задоринки. Но в остальное верили, не допуская сомнения. А в это верили крестьяне.
Сомнения, как я уже сказал, позволяли себе официальные партийные ораторы левых (бойкотировавших) партий, а также некоторые отдельные лица. В их числе был я, издавна склонный к пессимизму, и некоторые (не все) члены нашей редакции. Во всяком случае, «Наша жизнь», встретившая новый, 1906 г. (моим) пророчеством о потоках крови, и при открытии Думы предавалась ликованию гораздо умереннее, чем другие газеты.
Недели через две после открытия Думы я на одном митинге, протестуя против излишества восторгов и ожиданий, сказал:
– Многие верили, что стоит собраться Думе, и при первых же ее речах раскроются двери тюрем и падут твердыни самодержавия, как от иерихонских труб. Но вот уже две недели, как Дума собралась, а двери тюрем до сих пор крепко заперты, и бюрократический Иерихон стоит прочно.
Эти слова в кадетских газетах были приведены без их мотивировки, т. е. обращены в обвинение мною Думы, которая должна бы, но не сумела в две недели произвести преобразование всего государственного строя, и высмеяны как наивность. Не раз на митингах Родичев и другие кадеты приводили их против меня как явную нелепость, тогда как они были сказаны мною не против Думы, а против их необоснованных надежд и обещаний. Если же деятельность Думы обманула мои от нее ожидания, то только к лучшему, а не худшему.
Итак, настроение в день открытия Думы должно быть охарактеризовано одним словом: общий восторг. А между тем характерно, что власти в это праздничное настроение постарались без всякой нужды влить несколько капель горечи. Как известно, Дума должна была собраться в Зимнем дворце. Там Николай II открыл ее небольшой тронной речью, в которой на Думу налагалась обязанность служения «мне» и родине; «я» было на первом месте и еще нарочито подчеркнуто тоном голоса137. После речи Николая депутаты на пароходе были отвезены по Неве к Таврическому дворцу. И вот по каким-то непонятным соображениям администрации Дворцовый, наверное, а кажется, также Троицкий и Литейный мосты были разведены, а по некоторым примыкающим к Зимнему дворцу улицам движение как экипажей, так даже и пешеходов было приостановлено на несколько часов. Смысл этой меры вызывал общее недоумение. Для людей, живших на Васильевском острове (или, по крайней мере, в его восточной части), имевших необходимость утром пройти куда-нибудь в район Гостиного двора, эта мера представляла некоторое, но, главное, совершенно лишенное смысла затруднение138. Она ясно говорила, что от своего произвола правительственная власть отказываться не намерена.
Первая Дума должна была состоять из 524 депутатов, но вначале состояла менее чем из 500, да и под конец – только из 499. Депутаты от Кавказа были избраны только в мае, а депутаты от Сибири и Среднеазиатской России вовсе не были избраны до разгона Думы. Из них было 160 кадетов139, около 40 было поляков и треть представителей разных национальностей; остальные, избранные в качестве беспартийных, представляли бесформенную массу депутатов различных политических оттенков.
Из кадетов в Думе налицо был весь ее цвет: Муромцев, Петрункевич, Герценштейн, Шаховской, Родичев, Петр Долгоруков, Кокошкин, Набоков и другие. Не хватало только Милюкова, который не имел избирательного ценза и в Думу не попал. Были и люди, не сделавшие чести своему лагерю, как Гредескул (даже избранный товарищем председателя), впоследствии, после 1917 г., перебежавший в лагерь большевиков и обливавший грязью своих бывших товарищей. Был и священник Афанасьев, через несколько лет разоблаченный в качестве шпиона на постоянном, хотя и очень скромном жаловании из Департамента полиции (помнится, не то 50, не то даже 30 рублей в месяц). После этого разоблачения кадеты (особенно упорно Аджемов) публично отрекались от него, утверждая, будто он никогда к кадетской партии не принадлежал, а приходил в нее в качестве гостя, но в списке членов партии, напечатанном в издававшемся тогда «Вестнике (или «Еженедельнике», не помню точно) Партии народной свободы»140, он значился в числе полноправных членов.
Остановлюсь на одном рядовом члене кадетской партии, которого я близко знал, Ал[ександре] Ев[графовиче] Исупове. Это был мелочной лавочник из Шенкурска Архангельской губернии, с которым я дружески сошелся во время нахождения в ссылке в этом городе (1888–1891 гг.). Крестьянин Архангельской губернии по происхождению, содержатель лавки по профессии, это был человек с формальным образованием не выше народной школы141, но от природы умный, много читавший и думавший, выписывавший «Неделю» и «Русские ведомости», бравший у нас (политических ссыльных) журналы и книги, находившийся с нами в хороших отношениях и бывший под заметным нашим влиянием. Когда я прочитал в газетах, что он избран в Думу по крестьянской курии Шенкурского уезда, то был уверен, что он и в Думе окажется под влиянием левых, в частности моим, но в этом ошибся: с первых же дней он примкнул к кадетам, а меня даже не посетил. Позже, когда он приезжал в Петербург судиться по делу Выборгского воззвания, затем еще раз, чтобы отсиживать трехмесячное тюремное заключение, и затем по какому-то чисто личному делу, он бывал у меня. О времени Думы он вспоминал как о каком-то чудном сновидении, когда он был в совершенном чаду. О своем избрании говорил, что его совершенно не ожидал и принял с величайшим недоумением. Я спрашивал его, как он оказался в рядах кадетов; по-моему, ему самое место было в рядах Трудовой группы. Он отвечал, что он во всем согласен с кадетами, кроме аграрной программы, что эта последняя у трудовиков ему действительно больше нравилась, но что ведь Трудовой группы еще не было, когда открылась Дума, что он еще по дороге в Петербург из Шенкурска определенно решил примкнуть к кадетам (избран он был как беспартийный), а затем у него уже не было повода выходить из партии.
В пленарном заседании Думы он выступал всего один раз с речью по аграрному вопросу. Я этой речи не слышал, но читал и помню о ней только общее впечатление слабости и то, что она многократно прерывалась возгласами с мест:
– Громче, громче!
– Я не могу громче, господа! – огрызнулся он142.
Очевидно, сказывалась полная непривычка к публичным речам. В числе прочих он был в Выборге, подписал Выборгское воззвание и отбыл тюремную повинность. После последнего нашего свидания не очень задолго до войны я потерял его из виду, и только совсем недавно, года два тому назад, я прочитал его имя в одной статье в «Архиве русской революции»143 в числе расстрелянных большевиками. Что он сделал для того, чтобы вызвать этот конец, и сделал ли что, – совершенно не знаю144. И о самом событии я узнал только лет через 10 после него. Сильно сжалось у меня в груди при этом известии. Человек – средний, но очень хороший, – с ним у меня прочно связывались мои ссыльные воспоминания.