Родители пробились в палату только утром первого января. Новогоднюю ночь Дмитрий Павлович потратил с пользой для дела, поздравляя коллег, промежду прочим искал выход на главврача зиповской больницы и нашел. Дверь им открыла сонная медсестра по личному звонку начальства и всю дорогу ворчала, что строжайший карантин нарушать нельзя, что операция прошла хорошо, ничего страшного с их девочкой не случилось, и сейчас, наверное, она еще спит, поэтому незачем будить персонал после суматошной ночи.
Татьяна Яковлевна сама едва держалась на ногах. В палату она вошла, пошатываясь от нервного перевозбуждения и бессонницы, которую так и не смогла побороть. Лера, и вправду, спала, но беспокойно. Легкая испарина на лбу, на щеках румянец. В палате душно и жарко, створки окон надежно забиты гвоздями ради безопасности пациентов. И тараканы. Во все стороны бежали тараканьи полчища, стоило лишь медсестре щелкнуть выключателем.
Лера проснулась от громких криков в коридоре. Разбудил знакомый голос. Пока отец требовал для дочери отдельную палату с человеческими условиями, мать слегка трясущимися пальцами ощупала каждую ее косточку, пупочную впадинку и реберную выпуклость. Еще на прикроватной тумбочке Лериного пробуждения ожидал куриный бульон, сваренный бабушкой Верой в расстроенных чувствах. До бульона дело не дошло.
Дмитрий Павлович горячился все больше, требовал завотделением или на крайний случай лечащего врача, но руки его чесались по практиканту, столь похабно сметавшему Лерочке разрез – кривой и на два сантиметра длиннее нормы. Шрам Дмитрий Павлович осмотрел лично и остался недоволен – грубый, толстый, прошит редкими стежками. Краснота его намекала на острое воспаление. Тут же измерили температуру.
В коридоре со всего второго этажа собрались медсестры, на крики прибежали с третьего, кардиологического и общей терапии. Нашлась старая нянечка, проработавшая в госпитале с Верой Игнатьевной двадцать лет и хорошо знавшая Дмитрия Павловича еще мальчиком. Она-то и раскрыла инкогнито Лериного отца, угрожающе предупредила молоденьких сестричек:
– Сам Шагаев пожаловал! Не толпитесь тут! Не толпитесь! И до беды недалеко…
Беду не ждали, но на всякий случай взяли на анализ кровь.
Несмотря на устроенный родителями переполох, все утро Леру не покидало чувство праздника, самого настоящего, с наряженной елкой, бенгальскими огнями и резким запахом мандарин. Решительность отца вселяла хрупкую надежду, что она скоро отсюда выйдет, возможно, сегодня же, если они убедят небритого армянина в мятом халате в ее выздоровлении. За спиной лечащего врача прятался несчастный практикант, когда узнал, с кем он имеет дело. Угрозы Дмитрия Павловича подействовали. Медсестры забегали с пробирками и штативами для капельниц, нянечки – со швабрами и половыми ведрами, на этаже запахло въедливой хлоркой.
Анализы из лаборатории вернулись плохими. Кровь Лерочкина по многим показателям сбоила. Бок жгло огнем, воспалилась рана. Вечером ей понадобилось переливание крови, а лечащему врачу вливание от начальства за халатное отношение к Лериной персоне.
В больнице она пролежала все новогодние каникулы и захватила неделю занятий. Когда Оксана узнала от Татьяны Яковлевны про операцию, под окна палаты пришла половина класса. С высоты второго этажа Лера видела белозубые улыбки ребят, задранные головы и радостно махала одной рукой, а другой держалась за подоконник, стараясь не морщиться от боли. Шов еще тянул, иногда пульсировал.
В палату ребят не пустили, даже Оксана не смогла договориться о пропуске, рассчитывая на мелкий подкуп ответственного вахтового лица, как учила ее мать. После скандального визита Дмитрия Павловича на отделение наложили строгий карантин.
Оксана расстаралась и через нянечку передала Лере конфеты с мандаринами. Растроганная до слез Лера посылала ребятам воздушные поцелуи, чертила на стекле буквы, и те складывались в слова благодарности. Всей душой она стремилась к ребятам, к таким милым и потешным мальчишкам, устроившим ради нее показательный снежный бой, и к родным девчонкам, краснощеким от мороза, смешливым, что-то хором кричащим, но забитые окна, как и неподкупный вахтер, оберегали покой пациентов.
Толик Фролов и Максим Старцев стояли в стороне от беснующейся толпы и поедали настоящее мороженое. Забавно. Посреди зимы, на морозе они шуршали серебряной фольгой, жадно глотали куски пломбира, будто в жаркий день утоляли жажду. Лерочка еще подумала: какие молодцы! И ведь не заболеют, даже насморк к ним не прицепится, к луженым глоткам, а к ней цепляется всякая непотребная дрянь – такая она невезучая.
На следующий день под больничное окно никто не пришел. Лера прождала до вечера, но фонарный столб сиротливо отбрасывал тень на серый снег. Из сестринской ей дозволялось после восьми звонить домой, и она умудрилась позвонить Оксане, но той не оказалось дома, какие-то срочные дела. Тогда легкую обиду Лера попыталась приглушить книгами.
Она читала Ремарка, самую лучшую его вещь, которую давно хотела, но все сомневалась, достоин ли Ремарк потраченного на него времени. Книгами Лера не болела, больше любила музыку, а тут сработало настроение. Хаотичные мысли преобразовывались в философские посылы, от них разболелась голова. Когда размышления на третьей главе зашли в тупик, стало ясно, что для больничной палаты Ремарк слишком мрачен, слишком запутан не проходящей тоской. В этот момент в черный квадрат окна прилетел снежок, за ним второй.
В желтом круге фонаря стоял Санька. Один. Коротконогий Штрудель жался к его ногам и от холода поджимал огрызок хвоста.
Она забыла, что Санька от зиповской больницы жил в трех шагах. Вечерами, когда не было занятий по плаванию, он выгуливал таксу и младшую сестру. Но в первый же день занятий Оленька заболела ангиной, в школу не ходила, и с таксой Санька гулял один, без особого маршрута, по настроению, куда шел Штрудель, туда и он.
Лера так обрадовалась его появлению, что была готова кулаком выбить ненавистное стекло, разделяющее снежную заоконную черноту и больничный люминесцентный свет. Там, в темноте, ровными графитовыми штрихами падал снег, преображаясь под фонарем в пушистые хлопья, а Санька глупо улыбался открытым ртом, вдыхал колючий воздух, выдыхал густой пар…
Их отношения остались на прошлогодней скамье, в запорошенном сквере под обнаженными платанами. Тройственный союз окончательно распался на летних каникулах после производственной практики на фабрике игрушек. Санька два месяца пропадал в пионерских лагерях, подрабатывая вожатым в младших отрядах. Оксана гостила в Минске у тетки, приобщалась к белорусской кухне. Одна Лера последнее школьное лето бездельничала.
Театральный дух наполнил ее будни смыслом. Легкую, игривую оперетту Лера давно переросла, ее влекло настоящее искусство – драма. Разрываясь между Онежской, где по выходным дням бабушка Женя поджидала внучку для душевного времяпровождения, и Подгорным переулком, в котором бабушка Вера хлопотала о правильном питании всей семьи, выпекая целую прорву пирогов, сама Лера жила в ожидании новой афиши гастрольной труппы из необъятного театрального цеха. На постановки она любила ходить одна и тем сильнее сопереживала сценичному действию, погружаясь в сложные, противоречивые чувства.
Серьезное увлечение театром беспокоило Татьяну Яковлевну отчасти и сильно пугало Дмитрия Павловича.
– Неужели опять, Таня? – шептался он с женой за поздним ужином. – Мы уже это проходили. Лошади, цирк, гимнастика… Теперь театр? Что это, Таня, переходный возраст?
– Девочке нравится высокое искусство. Что в этом плохого? – невозмутимо возражала жена. – Вместо того чтобы ворчать, сходи с ней на выставку. В художественный Саврасова привезли. Я афишу видела. Чудесные картины.
Живопись не произвела на Леру никакого впечатления. Унылые пейзажи сильно проигрывали перед искрометной «Женитьбой Фигаро», и Дмитрий Павлович смерился с театральным увлечением Лерочки, но бдительности не терял.
Лера познавала постановочные шедевры постепенно и поэтапно, от классики до рок-оперы, от «Вишневого сада» до «Юноны и Авось», и все, что было между ними, проглатывала с жадностью готовая на жертвы, но таких от нее не требовали. За три летних месяца у нее сложилось впечатление, что литература уступала театру только потому, что привычные книжные образы на сцене благодаря новаторской режиссуре преображались в нечто осмысленное, объемное и красочное и воспринимались интереснее первоисточника. С литературой у Леры было не все гладко. Редкая книга дочитывалась до конца, а на Ремарке и вовсе произошел надлом.