(К слову сказать, драматург М.Шатров, утверждая, что тогда, в семнадцатом, была только одна альтернатива: либо Ленин, либо Корнилов, не договаривает того, что сам Корнилов был прямым порождением ленинского курса в социалистическом движении и не будь ленинщины, не смогла бы возникнуть и корниловщина.)
Но вот действительно талантливый ход, позволивший временно нейтрализовать крестьянство как носитель в принципе несовместимой с большевизмом силы: Ленин по его собственному признанию целиком, без малейшего изъятия, принимает (крадет?) программу эсеров. Ход блистательный! Ведь им не только нейтрализуется крестьянство, но и автоматически обеспечивается поддержка самой могущественной по тем временам партии – партии эсеров. В самом деле, выступить в этих обстоятельствах против большевиков, значит, показать, что им дороги не столько народные интересы, сколько соображения собственного политического престижа; если эсеры стояли и в самом деле за то, чтобы дать народу землю, они были бы нравственно обязаны поддержать это мероприятие даже в том случае, если бы все лавры доставались бы одним большевикам.
Многие идеи в истории духа остаются нетленными памятниками человеческому гению. Уже одна только эта идея могла бы обессмертить имя Ленина… если бы было дозволительно венчать лаврами человека, добывшего победу нечестным путем. Правда, боксера, неожиданно бьющего ниже пояса, немедленно дисквалифицируют – победившего же политика пропагандистский аппарат тут же обряжает в белоснежные ризы.
Впрочем, при всей блистательности этого запрещенного приема победа отнюдь не гарантировалась вероломно сделанным ходом, он давал лишь определенную оттяжку времени – и не более того. При сложившемся повороте событий перспектива гражданской войны становилась даже более осязаемой. Вдумаемся. Пойти до конца по пути честной реализации чужой программы, означало бы потерпеть поражение: ведь целью любого политического движения является осуществление своей. Поэтому во имя исключения перспективы неизбежной трансмутации партии возврат к первоначальным лозунгам большевизма рано или поздно встал бы на повестку дня. Отсюда маневр с украденной программой ни в коем случае не мог рассматриваться как подлинное изменение собственных лозунгов большевизма под давлением реальной действительности, это был лишь временный маневр, дающий возможность собраться с силами и заставить-таки крестьянство принять именно большевистскую программу.
Ленину как политическому деятелю была бы и в самом деле грош цена, если бы он заранее не «просчитал» все следствия, закономерно вытекающие из этого вероломного шага. Прямым же следствием его должна была стать гражданская война (правда, развязанная уже в более благоприятных для овладевших мощью государственной власти большевиков обстоятельствах). Именно создание этих, более благоприятных, условий развязывания гражданской войны, строго говоря, и было целью программного маневра.
Иными словами, умысел налицо, и самое большее, что можно сделать здесь, – это низвести прямой умысел до степени косвенного. Отрицать наличие умысла в этих обстоятельствах означало бы одно из двух: либо полностью отказать Ленину во всякой способности предвычисления следствий из предпринимаемых им политических шагов, либо согласиться с тем, что Ленин полностью и безоговорочно капитулировал перед обстоятельствами, согласившись на честную реализацию программы, против которой он сражался всю свою жизнь. Ясно, что ни то, ни другое предположение не может выдержать никакой критики: все, что мы знаем о Ленине, прямо вопиет против таких чудовищных предположений.
Можно, конечно, спасая репутацию вождя, говорить о том, что расчет строился на другом основании: дескать существовала уверенность в том, что завоевав власть большевики сумеют-таки убедить крестьянство в преимуществах именно их программных положений.
А если нет? Я не случайно говорю об умысле косвенном. Ленин мог и обязан был предвидеть возможность того, что тысячелетиями складывавшаяся психология крестьянина не изменится вдруг даже в состоянии эйфории от завоевания власти их политическим «союзником» – пролетариатом. В противном случае говорить о нем как о реальном политике вообще нет никакой возможности. Словом, как ни крути, а был, был умысел. Пусть только и косвенный. Впрочем, за косвенный умысел «дают» ненамного меньше.
И вот здесь возникает чрезвычайно важный для характеристики Ленина вопрос: не понимать, что ответственность за развязывание войны падает (и) на него, он не мог, – пугала ли его нравственная ответственность за предпринимаемые действия? Нет! должен был бы сказать любой человек, знающий то, что последовало уже через 3 месяца после захвата власти большевиками: разгон Учредительного Собрания, расстрел рабочих демонстраций, введение комбедов, продотряды, заградительные отряды и т. д. и т. д. и т. д. Правда, воспитанная «Министерством Правды» и «Министерством Любви», официальная историография утверждает, что отнюдь не Ленин несет ответственность за развязывание гражданской войны, но так называемые эксплуататорские классы.
Но уточню позицию.
Я говорю здесь не о какой-то объективной исторической истине, я пытаюсь понять чисто субъективное, может быть даже глубоко ошибочное мироощущение простого человека, на долю которого выпадает принять решение, долженствующее изменить судьбы миллионов и миллионов. И пусть трижды права официальная историко-партийная мысль, и пусть действительно вина ложится на Керенских и Корниловых, Ленин все равно обязан был видеть и свою ответственность за неизбежность кровавого исхода.
Пояснить сказанное можно, увы, нередким житейским примером. Так, даже будучи уверенным, что именно «Х» совершил кражу, далеко не каждый отважится открыто обвинить его. Препятствием выступает неизбежное здесь сомнение, даже ничтожная доля которого обращается в категорический нравственный запрет. И я говорю здесь именно об этой, пусть даже ничтожной, доле сомнения, а не о том, кто на самом деле похитил ту или иную вещь, – официальная же историография замыкается совсем в другом измерении – в выяснении (а может быть, и сокрытии) того, кто в действительности был вором.
И вот парадокс: живописуя Ленина сусальным образцом морального совершенства, партийная литература отказывая в самом праве на существование субъективно осознаваемой личной ответственности, превращает его в нравственного урода!
А может быть и в самом деле не было ощущения личной ответственности и личной вины? Истории памятна нерешительность Цезаря, остановившегося перед Рубиконом, – ленинского Рубикона не существует… Вот и еще один штрих к портрету, позволяющий понять, почему именно Ленин стоял у руля партии.
Людьми, не лишенными нравственных сомнений, в критический момент истории показали себя Каменев и Зиновьев. Голос человеческой совести звучал в коллективном заявлении об отставке большевиков, уже в ноябре 1917 провидевших преступления сталинизма.
Словом, свой Рубикон был, наверное, у каждого, кто мог бы на равных бороться с Лениным за первенство, – и не это ли объясняет ленинскую победу над ними? Что-то страшное, что-то нечеловеческое стоит за этим отсутствием сомнений. Но что именно: нравственное уродство, на котором косвенно настаивает историко-партийная литература, или извращенная логика? Аберрация совести, или аберрация сознания?
У Клаузевица в его знаменитых рассуждениях о войне есть одна прямо потрясающая своей парадоксальностью мысль: «Если мы философски подойдем к происхождению войны, то увидим, что понятие войны возникает не из наступления, ибо последнее имеет своей целью не столько борьбу сколько овладение, а из обороны, ибо последняя имеет своей непосредственной целью борьбу, так как очевидно, что отражать и драться – одно и то же.[16]
Замечу, что Клаузевица Ленин знал: объемистое произведение выдающегося военного мыслителя было изучено Лениным, что говорится, с карандашом в руках. Правда, Клаузевиц (отдадим ему должное) говорит вовсе не о нравственной ответственности за развязывание военных действий, он исследует лишь логические начала науки о войне, ищет отправной пункт своих теоретических построений…