— Как смеешь?! — возмутился магнат.
— А вот и смею! Смею! Потому что я шут! Следовало бы спросить, почему король в списке? И ответ был бы готов. А потому, что, в то время как на литовской границе неспокойно, он канцлеру своему дукаты дает и в Вену его посылает.
— Однако ж ты дерзок! — заметил Черный.
— Может, и дерзок, но не глуп. Не так глуп, чтобы не ведать, что полководцев, рыцарей знаменитых, следует не к тайной миссии, а к битве готовить.
— Вот вернусь, найдется время и для битвы. Станьчик зашелся от смеха.
— Найдется? Неужто?! Царь Иван будет ждать возвращения вашего? Коли так, дело иное!.. Время найдется… Ну что же, Августа я из списков вычеркну, а впишу себя, королевского шута… Ей-ей, впишу!
Шут отошел, качая головой, словно бы жалея самого себя, а взбешенный Радзивилл остался один и долго еще ждал королеву, которая в это время держала совет со своими приближенными — Кмитой и Гуркой.
— Вы слышали? Радзивилл Черный посмел просить аудиенции. Твердит, что молодой король взял на себя особые обязательства. Намекает на его тайный брак со вдовою Гаштольда, трокского воеводы.
— Тайный? — удивился Кмита. — Не верю! Ваш достойный сын никогда ничего не сделает без согласия вашего.
— О! — воскликнула она. — Август не мой больше. С той поры как уехал в Вильну, его нельзя узнать. Но я и за такого буду стоять до конца… Единственный сын! Наследник престола! И это он пытается разрушить, растоптать все, что я сделала в Литве. Радзивиллы? Что для них Корона?
Краков? Как мне донесли, Радзивилл Черный похваляется тем, что едет к римскому королю… В Вену! Регспе'? Хочет науськать на меня Габсбургов! Как будто мало я от них наслушалась попреков за то, что якобы измывалась над Елизаветой, отравила ее!
— Тайная свадьба короля для нас не закон, — сказал Кмита. — Ближайший же сейм может признать ее недействительной. А что думает об этом каштелян Гурка? Великопольские вельможи?
- Мы будем против. Нас заботит сохранность границ наших, благополучие Гданьска; прочные и длительные союзы — вот что нам нужно. А что может дать нам брак короля с литвинкой?
Решительно ничего.
— Весьма рада этому. Его величество в письмах своих расспрашивал Августа, тот сначала от всего отрекался, а потом…
— Что — потом? — спросил Гурка.
— Доказывать стал, что и Сонка, супруга Ягеллы, и Барбара Заполия были не королевского рода…
Богобоязненную королеву, первую супругу государя нашего, он к своей литвинке приравнял и тем весьма своего отца обидел…
— Жаль, что его величество больны тяжко…
— Но все равно король не позволит своевольничать. Ни Августу, ни шляхте литовской… — заверяла Бона.
— Оставил за собою титул великого князя, — напомнил Гурка.
— А вы, ваше величество? Не сжалитесь над сыном? — спросил Кмита.
— Я? — возмутилась Бона. — Отдать той титул государыни? Великой княгини Литовской? Королевы Польши? Лишиться власти, титулов своих? Никогда! Они мои и только мне служить будут. Мне одной.
Судьба, однако, распорядилась по-своему, и они служили ей недолго. Перед самой Пасхой Сигизмунд Старый заболел, и медики не надеялись, что он встанет с постели. Король оставался в сознании и все время допытывался, опроверг ли Август кружившие вокруг сплетни, а когда понял, что сын молчит, потому что связал себя тайными узами, сказал с великой суровостью:
— Запрещаю!.. Скажите дочерям моим и дворянам, что я не признаю этого брака. Запрещаю говорить о нем…
— Скажу всенепременно, — обещала Бона. — Будем возражать до тех пор, пока он не разорвет эти узы.
— Только разорвет ли? Он упрям, как Ягеллоны и Сфорцы, вместе взятые… — прошептал король.
В последние дни король совсем ослабел, а в великую пятницу, причастившись, лежал молча, слабый и недвижимый. Королева не отходила от него ни на минуту, бодрствуя возле ложа больного даже ночью. В первый же день пасхальных праздников наступило значительное ухудшение, поэтому Вольский немедля отправил еще одного гонца в Вильну, а сам тотчас же вернулся в королевскую опочивальню, где рядом с Боной стояли на коленях принцессы Зофья, Анна и Катажина. В комнате толпились придворные, поближе, окружив королевскую семью, теснились вельможи из королевского Совета. Все они вглядывались в старое, бледное лицо своего повелителя, ждали от него последних приказаний, последних слов. И вдруг на замковой башне зазвонил «Сигизмунд». Он звонил отчетливо, его низкий голос доходил до самых отдаленных уголков города, замка, вавельского собора.
Король открыл потухшие глаза. Минутку вслушивался в триумфальный звон колокола, а потом сказал тихо, но очень внятно:
— Благодарю тебя, господи… За то, что в последний час моей жизни ты дал услышать мне голос моего колокола. Это он… Зовет меня. Зовет в день воскресения.
Бона припала к его бледным, сложенным как для молитвы рукам.
— Нет! Нет! Вы с таким терпением и мужеством переносили все трудности вашей жизни. Одолеете и эту хворь…
— Последнюю… — возразил он.
— Нет! Медики не теряют надежды. Вы еще поправитесь, силы к вам вернутся!
— Увы, слишком поздно… — прошептал король.
— Умоляю вас… — просила королева со слезами на глазах. — Не покидайте меня. Как мне без вас? Ваше величество…
Но он говорил уже не с ней и не о ней.
— Я уже не услышу пасхальной аллилуйи… Она будет без меня. Как это странно. С завтрашнего дня все будут без меня. Без меня. — Он закрыл глаза и еще раз чуть слышно прошептал: — Без меня…
Один из придворных подал королеве горящую свечу, она взяла ее дрожащей рукой и держала так, чтобы король мог ее видеть. В покоях было тихо, только колокол на башне гудел все сильнее. Король снова открыл глаза и долго вглядывался в пламя свечи. Потом веки его смежились, рука бессильно свесилась с постели.
Последний сын Казимира Ягеллончика окончил свой земной путь…
В замковой башне приспустили черный стяг, а вскоре еще один флаг приспустили за каменной стеной замка, у ворот. Черным трауром Вавель отмечал кончину короля, который любил мир, был ко всем добр, при чужих дворах, по всей Европе, с любовью произносилось его имя.
Королева Бона отошла от окна, где долго стояла, вглядываясь в черный стяг, вестник смерти. Ее уже отяжелевшая фигура на фоне пестрой обивки стен казалась еще одним черным пятном, еще темнее казались и ее бархатистые глаза на побледневшем лице. Она хлопнула в ладоши, и на пороге тотчас же появилась Сусанна Мышковская.
— Заждалась, наверное, но теперь можешь подойти. Ты готова? Bene. Тогда садись и пиши. Письмо к венгерской королеве со всеми ее титулами. В конце укажешь: «Вавель, anno Domini 1548».
А теперь начнем: «Пресветлая королева, дорогая дочь наша! Пишем тебе в слезах и плаче, все утешения напрасны, потому что мы оплакиваем сиротство наше. Осиротели мы в тяжкие времена, которые грозят нам новыми ударами. Король теперь свободен от забот, а что нам остается? Наш удел — плач, одиночество и пустота… Мы лишились любимого господина и лучшего из мужей, а Речь Посполитая — доброго, милосердного короля, любящего мир и согласие и готового постоять за веру. В этом горе великом нет слов для утешения…»
Послышался стук в дверь, и, пользуясь привилегиями, данными ему после смерти Алифио, в покои вошел Паппакода.
— Допишем потом, я тебя позову, — сказала Бона Сусанне, а когда она вышла, спросила:
— Вернулся ли кто из гонцов?
— Да.
— Что же они говорят?
— Весть о смерти его величества короля обошла уже все дворы, вызвав всеобщее сочувствие. Вся Европа в трауре.
Бона на минутку поднесла платочек к глазам.
— Я желаю, чтобы похороны были не раньше июля. Ко дню святой Анны сюда успеют приехать короли, князья и все достойные гости. Да и мне время нужно — с сыном повидаться. Что говорит гонец наш из Вильны?
— Говорят, что его величество…
— Кто? — сердито перебила она.
— Молодой король, — поспешно произнес Паппакода, — велел объявить в Литве траур со дня восьмого апреля, но вскоре…