Литмир - Электронная Библиотека
A
A

…В Петербурге ей открылось все: и подробности событий 14 декабря, и участие в заговоре Никиты, и то, что он и его брат Александр и двоюродные братья Никиты, Муравьевы-Апостолы, и ее, Александры Григорьевны, брат Захар Григорьевич Чернышев, и двоюродные — Лунин и Вадковский тоже уже взяты "в железы", заключены в крепости, отвечают на вопросы следственной комиссии и судьба их ожидает немилосердная.

Каждый день из-за каменных стен Петропавловки, из объятого мрачной тишиной Зимнего дворца просачиваются слухи. Петербург оторопел, сдунуло, как пену с пивной кружки, его легкомысленное столичное веселье, собираясь в гостиных, шептались; передавая новости, крестились: господи, что-то будет?!

Через десять дней после ареста Никита Муравьев получил с воли сверток. Это был портрет Александры Григорьевны, сделанный Петром Федоровичем Соколовым, тонким рисовальщиком, чье вдохновение оставило нам грустный облик молодой женщины, с лицом добрым и нежным, она сидит к нам вполоборота, глаза ее пытаются рассмотреть будущее, с губ готово слететь слово, предназначенное мужу, на крупные локоны накинут небрежно легкий дымчатый коричневый шарф, он ниспадает на плечо, подчеркивая чистый овал прекрасного лица.

Никита Михайлович писал жене из крепости:

"Я целый день занят, а время от времени даю себе отдых, целую твой портрет".

Он был занят… Его труд был непрост и напряжен: он отвечал на хитро поставленные следственной комиссией вопросы — они выявляли, что императору многое доподлинно известно, но не приоткрывали, с другой стороны, границу этого знания. На белых листах протокола писал он историю российскую, и каждый лист, унесенный комендантом Петропавловской крепости Сукиным за стены ее, отнимал частицу надежды.

"В минуты наибольшей подавленности мне достаточно взглянуть на твой портрет, и это меня поддерживает… Время от времени я беру твой портрет и беседую с ним. Я очень благодарен тебе за то, что ты мне его прислала; он доставляет мне за день не одну приятную минуту и переносит меня в ту пору, когда я не знал горя. Вот как все меняется, дружок".

Александра Григорьевна добивается свидания с мужем. Увидев его в странной тюремной одежде, с кандалами, звякающими при каждом движении, с нездоровым, от малого количества воздуха и света в камере, цветом лица, она приходит в отчаяние, в душе ее рождается убежденность в безнадежности, безвозвратности происшедшего, но растет чувство веры в мужа, в правоту его дела. Вот с чем отправляется она в Сибирь, следом за ним, добившись с помощью родителей своих и родственников мужа разрешения на дальнюю поездку, с болью оторвав от сердца детей, уже ощущая стену вечности между собой и малютками.

На первой от Петербурга станции Никиту Муравьева, отправленного из крепости тайком — он ехал вместе с братом Александром, Иваном Анненковым и моряком Константином Торсоном в сопровождении лихоимца фельдъегеря Желдыбина, — ждала неожиданность. Едва лошади притормозили у станции, появились из полутьмы две фигуры. Муравьев не поверил сперва: такой тайной был обставлен отъезд, что вряд ли родные могли знать о нем, все походило на мираж, на сказку. И все же это были они — мать его, Екатерина Федоровна, с распухшим от слез таким родным и добрым лицом, и жена. Мать благословила сына, а жена, плача и смеясь, сказала:

— Я люблю тебя, Ника! Я — следом за тобой. Слышишь? Я — следом за тобой!

Уже отправилась из Иркутска за Байкал Трубецкая. У Волконской только что произвели обыск, переписали все вещи, оставили ей лишь самое необходимое, остальное забрали в казну. Обшарили каждый ящик, каждый чемодан, пересчитали деньги.

"Приведя в порядок вещи, разбросанные чиновниками, и приказав вновь все уложить, я вспомнила, что мне нужна подорожная. Губернатор после данной мною подписки не удостаивал меня своим посещением, приходилось мне ожидать в его передней. Я пошла к нему…

По возвращении домой я нашла у себя Александру Муравьеву, она только что приехала; выехав несколькими часами ранее ее, я опередила ее на 8 дней. Мы напились чаю, то смеясь, то плача; был повод и к тому и к другому: нас окружали те же вызывающие смех чиновники, вернувшиеся для осмотра вещей".

Теперь тот же круг предстояло пройти и Муравьевой. И подписание "отречений", и заигрывание, а затем — резкое охлаждение губернатора, и обыск…

Более всего боялась она, что найдут письма, стихи Пушкина, его послание друзьям, в Сибирь…

…Александра Григорьевна писала мужу, когда вошел Пушкин, непривычно сдержанный, даже суровый. Она отложила перо, порывисто протянула руку. Он поцеловал ее пальцы и так сжал их, что они онемели, и Муравьева долго еще после того, как ушел Пушкин, не могла вернуться к письму…

За Байкалом пути Трубецкой, Волконской и Муравьевой разошлись. Ей предстояло ехать в Читу.

"Во время оно, — вспоминает в письме к П. Г. Долгоруковой Пущин, — я встречал Александру Григорьевну в свете, потом видел ее за Байкалом. Тут она явилась мне существом, разрешающим великолепно новую, трудную задачу. В делах любви и дружбы она не знала невозможного: все было ей легко, а видеть ее была истинная отрада.

Вслед за мужем она поехала в Сибирь. Душа крепкая, любящая поддерживала ее слабые силы. В ней было какое-то поэтически возвышенное настроение, хотя в отношениях она была необыкновенно простодушна и естественна. Это составляло главную ее прелесть. Непринужденная веселость с доброй улыбкой на лице не покидала ее в самые тяжелые минуты первых годов нашего исключительного существования. Она всегда умела успокоить и утешить — придавала бодрость другим. Для мужа была неусыпным ангелом-хранителем и даже нянькою.

С подругами изгнания с первой встречи стала на самую короткую ногу и тотчас разменялись прозвищами. Нарышкину называли Лизхен, Трубецкую — Ка???лей, Фонвизину — Визинькой, а ее звали Мурашкою. Эти мелочи, в сущности, ничего не значат, но определяют близость и некоторым образом обрисовывают взаимные непринужденные отношения между ними, где была полная доверенность друг к другу…

Помню тот день, когда Александра Григорьевна через решетку отдала мне стихи Пушкина. Эти стихи она привезла с собой. Теперь они напечатаны. Воспоминание поэта — товарища лицея точно озарило заточение, как он сам говорил, и мне отрадно было быть обязанным Александре Григорьевне за эту утешительную минуту".

Пущин вернулся к этому эпизоду читинской жизни в знаменитых своих "Записках о Пушкине":

"Я осужден, 1828 года, 5 генваря, привезли меня из Шлиссельбурга в Читу, где я соединился, наконец, с товарищами моего изгнания и заточения, прежде меня прибывшими в тамошний острог.

Что делалось с Пушкиным в эти годы моего странствования по разным мытарствам, я решительно не знаю; знаю только и глубоко чувствую, что Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом. В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьева и отдает листок бумаги, на котором неизвестной рукой написано было:

Мой первый друг, мой друг бесценный,
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединенный,
Печальным снегом занесенный,
Твой колокольчик огласил;
Молю святое провиденье:
Да голос мой душе твоей
Дарует то же утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейских ясных дней.

(Псков, 13 декабря 1826 г.)

Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности, я не смог обнять его, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнанье. Увы! Я не мог даже пожать руку той женщине, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла мое чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах; а Пушкину, верно, тогда не раз икнулось.

15
{"b":"838422","o":1}