Семнадцати лет, оставив молодую жену, пошел с отрядом добровольцев на Казань — бороться с мятежными белочехами. Встретившись у Волги с временно отступавшими красноармейцами, добровольцы присоединились к ним. С тех пор прошло три года. И вот он возвращается в родную деревню, к жене, к дому.
Но почему же соседи не встречают его, не пожимают руку, не расспрашивают? Почему же, встретившись, сторонятся? Быть может, не узнали, забыли…
А и верно — трудно узнать в этом худом, сумрачном солдате веселого и бойкого когда-то парня, каким оставался Миклай в памяти односельчан.
— Смотрите, солдат-то в дом Миклаевой жены заходит, — сказала подружкам одна из девушек, кучкой стоящих у лавки Кавырли.
— Солдат к солдатке всегда зайдет, — обронила вторая.
— Да уж не сам ли Миклай пришел? — заинтересовалась третья.
— С того света не возвращаются.
— А ты откуда знаешь, что он мертвый?
— Дак она ж сама говорила: в последнем письме написал, что ранен, а потом ни слуху ни духу — ни одной весточки не подал.
Что бы ни произошло в деревне, весть об этом сразу же разносится по округе. Все только и будут судачить об этом событии: и мужики, и бабы, и старики, и дети…
Еще и видевшие солдата толком не разобрались, кто он, почему зашел в дом Миклаевой жены, а уж по деревне слух пополз — Миклай вернулся. И потянулись туда люди один за другим, не думая, что, верно, устал хозяин с дороги, отдохнуть хочет. И ожил вот уже три года сиротой стоявший дом — полон соседей. У каждого вроде бы свой вопрос, а оказывается — у всех одно и то же: скоро ли война кончится, не встречал ли где мужа, сына, брата? Всем ответил Миклай как сумел, а в конце разговора коротко заключил:
— Мертвым — земля пухом, а живым пусть будет счастье.
Холодными показались некоторым его слова; многие ждали возвращения родных, близких, а он будто сразу всех их причислил к мертвым. Но никто и слова против не осмелился сказать. А вот хозяйке слушать некогда. Ожила она, расцвела, как весенний цветок, бегает по дому: то одно поднесет, то другое приготовит. На стол собрала, даже где-то самогонки раздобыла — мутной, с запахом гари.
Поздним получился обед. Неразговорчивый, сумрачный сидел Миклай. Совсем отвыкли они с Настий друг от друга. Три года провел солдат в стороне от родного дома и не таким представлял свое возвращение, но, выпив с соседями самогонки за встречу, повеселел. Когда все разошлись, он поднялся, стал ходить по комнате, приволакивая ногу и круто, по-военному, поворачиваясь, потом запел вполголоса:
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут…
С улицы тоже доносятся голоса: кричат, ревут… «Уж не убивают ли?» — подумаешь иной раз. Всю ночь слышны песни, крики, шум драк. Некоторые так на улице и ночевали. То здесь, то там валяются рваные рубахи…
Пьянка, драки… Словом, праздник.
И кажется: сто лет пройди, а все так же будет…
2
Празднуют здесь обычно неделю, не меньше. Семейные и пожилые люди за это время успевают побывать у всех родственников и близких знакомых. Молодежь— вдоволь попеть и поплясать под гусли и ковыж[1]. За неделю никто и не подумает о работе. Вот только солдата, Кргори Миклая, не видно на улице, а ведь уж второй день, как вернулся. Здесь же, в деревне, живет его тесть — Маленький Одоким, как прозвали его за малый рост и сухость сложения. Он несколько раз уже прибегал к Миклаю, звал в гости. А тот все отнекивается:
— Никуда не пойду, встретимся еще.
Но все-таки собрался, чтоб не обидеть тестя. В день своего приезда он помылся в бане, побрился, привел себя в порядок с ног до головы — и будто помолодел, будто стал тем же парнем, каким уходил: красивым, улыбчивым, добрым.
Соседи, завидев на улице супружескую пару, наперебой зазывают их в гости. Миклай благодарит, но отказывается.
Тесть его, Одоким, не беден, но и не скажешь, что богат. Зятя с дочкой принимает как самых дорогих гостей: встретил у порога, обнял, похлопал Миклая по плечу, за руку провел к столу и усадил на самое почетное место. И теща расстаралась, нанесла всякой всячины. В центре стола — огромная стопа блинов, будто скирда на гумне, бутыль с самогоном возвышается, как церковная колокольня, там же пшенная каша с маслом, сметана, творожники и прочее, и прочее. Словом, все праздничные марийские блюда на столе.
А сама-то она и так, и этак — все старается угодить зятю, подкладывает лучшие кусочки, а тесть рюмку за рюмкой наливает. Только Миклай каждый раз лишь пригубит чуток и ставит на стол. Ему интереснее побольше о деревне узнать, о жизни односельчан.
Понял Миклай со слов тестя, что дух новой жизни не проник еще в деревню, что живут здесь, как и раньше жили: верховодят два-три богатея, что те скажут — то все и делают. Да вот и подвыпивший Одоким высказался наконец:
— Нам-то все равно, какая власть — лучше так и так жить не будем…
— Ну нет, — воскликнул Миклай, и глаза его остро сверкнули. — Нам не все равно. Наша это власть, наша, понял?! — и снова жестко, в упор, глянул на Одокима. — Рабоче-крестьянская власть, чтоб рабочим и нам, крестьянам, жилось получше…
— Да, трудно нам было без тебя, все-таки два хозяйства… — продолжал о своем Одоким.
— Вот погоди, кончится война — жизнь войдет в свою колею. Только, чувствую, и здесь повоевать придется. Поставим на место богатеев — Епима Йывана, Онтона Микале, Миконора Кавырлю, — хватит им хозяйничать…
Миклай еще долго говорил тестю о Советской власти, о будущей жизни, о всем том, что за три года стало дорого ему.
После его ухода Одоким сказал жене:
— Ты заметила, как изменился зять: и за стол не помолившись, и обратно так же…
Миклай сидел у открытого окна. Ветерок шевелил его волосы, затем улетал, завивая на дороге воронками пыль, снова ласково касался лица, будто кто-то обмахивал его большим крылом. Пронеслась стайка мальчишек. Где-то у церкви слышалось тягуч, ее церковное пение. Потом на улице показалась толпа. Впереди поп с иконой. Миклай понял: ходят по домам, освящают их святой иконой. Ну, это совсем не для него. Он отошел и прилег на сколоченную из досок жесткую кровать.
Заглянула Настий, увидела, что он спит, зажгла на божнице свечку и снова вышла. Миклай открыл глаза…
Через некоторое время он и вправду задремал. Разбудили его топот ног, пение. В дверях стоял поп с большой старой иконой святой Троицы, за ним дьячок, люди со свечками и березовыми веточками. Поп, раскрыв рот для молитвы, посмотрел на божницу, и рука его со сложенными щепотью пальцами застыла в воздухе. Там, на закопченной полочке, он увидел невероятное: не горела, как это обычно бывает, — свеча, а икона стояла повернутой в угол лицом.
— Шли бы вы своей дорогой. Что вам здесь?.. — сказал Миклай, вставая.
Поп перевел взгляд, глаза его еще более округлились, когда увидел он на гимнастерке Миклая что-то блестевшее холодным красноватым блеском, и попятился.
— Ком… ком-му-нист, — сказал он вдруг тихим дрожащим голосам. Наткнулся спиной на дьячка, резко повернулся и уже громко крикнул: — Коммунист! Печать сатаны носит!
Все бросились вон, толкаясь и крича. Церковный староста, собиравший по домам яйца, с двумя — решетами в руках, уже почти полными, оступился на крыльце и упал во дворе прямо напротив двери, локтями в решета. Он пытался подняться, но бегущие толкали его, он снова падал на локти, оставшиеся целыми яйца катились под ноги бегущих и с хрустам лопались под сапогами и лаптями. Дети, видя его измазанную желтком бороду и локти, с которых стекали яйца и прилипла битая скорлупа, скакали рядом и хохотали над ним.
Когда все ушли, Настин разглядела потушенную свечку, повернутую икону и все поняла. Не зная, что сказать мужу, она опустилась на кровать, закрыла лицо руками и заплакала. Миклай присел рядом, обнял ее за плечи и спросил: