Прекрасна была эта облысевшая голова, украшенная двумя шрамами, голова старого солдата и честного человека. Пламя погребальной свечи озаряло мертвенным светом стены горенки. По углам жалобно попискивали синички. Одной рукой старик прижимал к груди распятие, другую держала, покрывая ее поцелуями, бледненькая, как цветок лилии, Ганя. Вошел ксендз Людвик, и началась исповедь; потом умирающий пожелал видеть меня.
- Нет моего пана и дорогой пани, - прошептал он, - тяжко мне без них умирать. Но вы здесь, панич мой золотой, господин мой... не оставьте эту сиротку... Господь наградит вас. Не сердитесь на меня... Если я в чем виноват... простите... Нередко я вам докучал, но всегда был предан...
Вдруг, снова очнувшись, он воскликнул громко и поспешно, как будто ему уже не хватало дыхания:
- Панич!.. Господин мой!.. Сиротка!.. Господи, в руки... твои...
- Предаю душу этого храброго солдата, верного слуги и праведного человека, - торжественно докончил ксендз Людвик.
Старец умер.
Мы преклонили колени, и ксендз стал читать вслух молитвы по усопшим.
* * *
С того дня прошло много лет. На могиле верного слуги буйно разросся кладбищенский вереск. Настало грустное время. Буря разрушила священный и тихий очаг в моей деревушке. Ныне ксендз Людвик уже в могиле, тетя Марыня в могиле; я пером добываю горький хлеб насущный, а Ганя...
Эх! Слезы застилают глаза!
1875