Угрюмо кивнув, погружаясь в свои мысли, Георг предложил мне поесть в недорогом ресторане израильской кухни, до которого мы быстро дошли, наелись досыта и вышли с чувством тяжёлого морального удушья, в состоянии полусознания: оба мы были как в бреду, и нам не верилось, что жизнь, никогда никого не щадившая, вдруг оказалось – не щадит и наше поколение тоже.
Мы отправились к берегу реки, где расположились угловые лестницы и скамейки, на которых мы любили подолгу сидеть с ним в былые времена, когда, кроме нас двоих, у нас не было никого: мы были молоды духом, здоровы, веселы и настроены на свершения, на победу дружбы, любви и мира. А затем случилась жизнь. Теперь мы сидели с ним разбитые, лицами мы стали явно не краше, но суровее: его покрылось небольшими узкими складками-морщинками, мои глаза впали вглубь черепа, образовав вокруг себя два синих кратера с просветом из красных и синих вен. Мы не верили уже ни во что, поняв, что формы у наших грёз вовсе нет, что это всего лишь абстракция, лишённая возможности к реализации. Его покидала возлюбленная (родители из Казахстана вызвали её к себе на время, пока ситуация не прояснится), и видел он её, как сам считал, последний раз в жизни. Я находил это романтичным и крайне драматичным, вспоминая всю их известную мне историю любви. Они были достойны большего и были людьми довольно хорошими: факторы, в общем-то, взаимосвязанные, но на практике не подтверждаемые.
Что же до меня? Моя любовь была странной, а человеком я был откровенно плохим. Моё счастье было тёмным, глубоким и таинственным омутом, пугающим и омрачающим меня, но и дарящим мне таинственную радость обнадёживающей неизвестности, исходящей из недр всего человеческого. Оно не было похоже на простое счастье других, и хоть эта мысль точно колола меня в сердце, угнетая меня, я знал, что получил то, чего так яростно добивался все свои годы. От чужой нежности, запечатлённой мною, меня тошнило – она раздражала меня, вводила в гнев, преображая меня в нелюдимое, злое животное, которое могла приласкать лишь одна рука, вечно бывшая столь далеко от меня. Чудо, что вообще эта рука присутствовала в моей жизни, ведь не так уж и давно я укусил её со страшной и холодной, лишённой сочувствия и человечности силой.
Я был зависим и независим, свободен и безнадёжно пленён, потерян в призрачном лесу людской жизни и блуждал в своих грёзах. Чего же я хотел? Что было мне так нужно? Всё, что меня убивало, было во мне, и всё, что извне приносило мне боль, мною и было порождено. Я нёс крест вины и страдал, считая это своим обязательством, смотря на жизнь кровоточащими глазами. Если бы я только научился жить иначе… Высосал бы этот яд из своих вен, выжег плод тьмы в душе, изъял глубокую холодную иглу сомнений, исходящую из самому мне непонятной морали. Я не знал себя и не понимал. Не принимал и противился. Самоуничтожение было моим хобби, в котором мне не было равных. Моя жизнь была долгой историей самоубийства уже мёртвого существа, пытавшегося в процессе выжить, зацепившись за что-нибудь светлое, тёплое, доброе, но даже найдя нечто столь удивительное, я без колебаний накладывал своё разрушительное проклятие и на это чудо. Моя вина никогда не найдёт себе искупления. Радость моя была смехом тонущего. Жизнь – объятиями топящего тебя, драгоценного сердцу камня.
Георг вырвал меня из размышлений:
– Сейчас хочется лишь отдохнуть, расслабиться, отпустить весь этот негатив.
– Да, дружище… Знаешь, мне бы жить где-нибудь во французской деревушке где-то в Провансе, есть круассаны, пить бордо и любить одну-единственную девушку. Чем проще, тем лучше. Это по молодняку мы ищем каких-то «интересных и странных», а чуть постарше став понимаем – усложнение красоты не делает. Надо бы и нам научиться быть простыми.
– Звучит красиво, родной. Ты этого достоин.
– Ага… – я сомневался в его словах. – Что это за мир такой, где нет места чистым чувствам? Где ростки этих маленьких радостей, едва пробиваясь из-под земли, встречают армейский сапог, топчущий их. Я не говорю даже про нас сейчас – в целом на мир стараюсь посмотреть. Где маленькая жизнь маленьких людей зависит от больших игр ещё более мелких людишек, считающих себя бог знает кем. Триста тысяч парней, а за их спинами сотни разбитых сердец матерей, отцов, сестёр, братьев и возлюбленных… А затем ещё миллионы, а за ними в истории костями легли ещё миллиарды. И всё из-за кучек мелких, ничтожных людей, решающих судьбы неизвестных им, ни во что не поставленных жизней. Собраться всем вместе, объявить им забастовку во имя чистого неба и радостной жизни. Подохли бы они поскорее да перегрызли бы себе глотки, как спущенные на боях псы на потеху публике, да и публику бы поскорее надо бы сжечь за довольство увиденным и крики «Хлеба и зрелища!».
– И не говори… Жизнь – возня. Такой всё это бред, что и не верится. Столько лет топтаться на одном месте, чтобы снова вернуться к варварским истокам. За добрую сотню лет наша страна не знала спокойствия: ни бабушки с дедушками, ни мамы и папы наши не знали тихого и спокойного десятилетия – всех их породило тёмное, смутное время. Стоит ли их винить за то, чем они стали, выросшие в этой грязи?..
– Если бы понимали, то не стали бы рожать себе подобных.
– Может, хотели сделать мир лучше.
– Тогда бы вели себя по-другому и жили иначе, воспитывая не скот на убой, а свободных от предрассудков людей.
– Ненависти они всё же не достойны – скорее сочувствия.
– Быть может. Так к чему мы пришли? Смотри, что я предлагаю. Пока что нас не зовут и вряд ли вообще доберутся. Давай жить своей жизнью, пока есть такая возможность: любить, работать, творить, заниматься собой, держаться вместе и не забывать друг о друге. Я продолжу писать, а ты сочинять музыку. Уверен, что тебе, как и мне, всё происходящее даёт невероятный творческий заряд.
– Да, тут ты прав! Эмоции прям переполняют! Сижу и уже представляю, как бы это обыграл в партии.
– Четыре месяца я даю нам на тихую жизнь. Не должны нас призвать за это время, а там уж и референдум, и зима, да и устанут все от этой распри. Если не случится ничего, то, значит, оно и не придёт, а если случится… Что ж, мы рядом и вместе решим нашу беду.
– Я соглашусь, но всё же при первой возможности хотел бы уехать из этой страны. Слишком много боли она приносит мне. Не отсюда моя душа.
– Ну не скажи. Хотя я согласен уехать в более спокойное время, чтобы поискать себя, но сейчас это всё непонятно и не реализуемо. Слоняться, как вечный жид, по границам трёх стран, ничего не имея, и никому не быть нужным?.. Хотя и есть общины, но кто знает, как сейчас всё повернётся, в новое-то время?
– Убедил. Договорились! Пойдём, там скоро митинг – я хочу посмотреть, что выйдет, и, если что, тоже пойду со всеми.
– Мою позицию знаешь – я работаю из тени тихо и спокойно, смотрю, анализирую и принимаю решение. Будь только лишь аккуратней.
Добравшись до Соборной площади, мы увидели кучу мигалок полицейских машин и полное отсутствие людей – площадь была безлюднее, чем в утро рабочего дня.
– Вот оно: мы, русские, сначала терпим-терпим, а потом как!.. Терпим-терпим.
– Да уж. До встречи, и будь аккуратней.
– И тебе удачи. Свидимся.
Дома, устав от дневных разговоров, я рано лёг спать, надеясь выспаться, чувствуя, что захворал. Мой воспалённый зуб мудрости был виден невооружённым глазом, ныл и приносил мне головные боли, понос и ломоту.
Отработав смену следующего дня без сил, я пытался поработать после в библиотеке, но написал лишь пару страниц в полусознании, задремав у стола.
Добравшись до дома, уснул в одежде и проспал до середины следующего дня, проснувшись в бреду и поту. Добрался пешком до «Интернационаля», надеясь, что холодный эспрессо-тоник меня взбодрит. Голова раскалывалась, а в глазах троило, кружилась голова. Я взял кофе и поплёлся домой, где я спустя минут десять после прихода лёг на постель и лежал, терзаемый головокружениями и тошнотой. Спустя же пару минут меня вырвало жижей со вкусом мытой Эфиопии, грейпфрута и лимона. Из носа потекла кровь. Чувствовал себя омерзительно. В полубреду, почувствовав первые оттенки отступающей болезни, уснул.