Литмир - Электронная Библиотека

В Колькином рассказе было много лирических отступлений. Рассказывая, он увлекался, как бы даже заводил себя: то злился, то чувствительно моргал и молчал долго, то невозможно хвастал… Колька занял лавочку в сквере, день был субботний, веселый, солнечный, слонялись по аллее пареньки с транзисторами, смеялись девушки, скрипели детские коляски, тявкали розовые собачки на поводках у почтенных дамочек. Были и пустые скамейки. Колька удивился, отчего женщина с ребенком на руках, а еще двое пацанят держались за ее подол, обошла пустые скамейки и усадила свой выводок рядом с Колькой. Возможно, решил он, дети пришли порадоваться на голубей. На женщине был черный халат, черная косынка, черные туфли. Ребятишки сидели, тихие, смотрели на голубей как-то строго и чуть даже завистливо. Общительный, мягкий, Колька стал расспрашивать о детях, о жизни и — вообще. Женщина расплакалась и плакала долго: дети не ее. Так вышло: приехал в Наманган командированный, вроде непьющий, уговорил, увез тайком в Мелекесс, с месяц жили неплохо. Он недавно схоронил жену, оставившую трех мальчишек, и, наверное, собирался стать заботливым отцом, а заместо мамки взял ее, Шуру. Она пожалела человека в беде, она даже фамилию его не спрашивала. Паспорт ее он сразу забрал, спрятал, пообещал написать ее родителям, мол, все им объясню, Шура, все будет хорошо… И стал он вдруг пить, а может, и «не вдруг», может, думала Шура, он и всегда пил, и свел родную жену; и пошло у Шуры колесом: Семилуки, Моршанск, Бугульма, потом Златоуст, Ачинск… И вот — поселок мелиораторов.

— Это судьба моя. — Колька печально оглядывает меня, Самсоныча. — Деньги к деньгам… А ко мне — недоделки. Я тогда и сказал Шуре: держись, раз уже женщинам так предписано: мучиться. А когда сильно прижмет, ты беги в музыкальную школу, спроси Кольку… А ребятишек я лично обнял и пообещал вывести их к светлому будущему. Как будто, браток, знаю туда дорогу.

…Посочувствовав женщине, Колька собрался уже в ларек за конфетами, но появился у отдаленного входа в сквер коренастый мужик с крупной головой, в красной безрукавке и брюках-галифе. Он придерживал на веревке худую козу, она мелко и сердито копытила асфальт. И Шура вскочила, и дети повскакивали, и Колька проводил их глазами, грустными и облегченными. Подумал о мужике без недавней враждебности, допустил даже, что Шура все наврала, ведь не совсем же сволочной мужик, если думает о молоке для пацанов.

— А сегодня утром, — Колька заканчивает рассказ, — она меня разыскала, вся побитая, голодная, попросила продать серьги, чтоб хватило денег до Намангана… Браток, он пропил козу, а утром собрал чемоданишко и исчез, накорябал записку, что не может больше, что сам пропадет и их погубит… Должен сказать, я не верю, что он исчез. Куда? Скорей всего он до конца будет пить кровь.

Я перевариваю услышанное, мне ясно, для чего нас Колька притащил сюда — хорошего мало. Самсоныч встревоженно говорит:

— Коля, Коля, поворачиваем. Это не наше дело.

— Я так и думал, — отвечает Колька насмешливо. — Я поэтому и оттянул рассказ, чтоб не пугать заранее. Но теперь, Самсоныч, тебе ничего не остается. Ночь! Ты струсишь возвращаться, я знаю.

Догадываясь, что Кольку уже не остановить, я все же пробую поддержать Самсоныча:

— Вот именно: ночь! В чужие дома ночью не ходят.

— Да, да! — Самсоныч воспрянул, встретив поддержку. — Ладно, если эта Шура одна. А если все же с мужиком? Я бы не хотел… Агитировать его за трезвость?! Это заведомая чушь. Уволь меня, Коля. Я не хочу отбирать хлеб у народного суда, у милиции.

— Х-ха! Народный суд!.. Ну, его посадят, кто будет кормить детей? Ты, Самсоныч?.. Нет, мы его пугнем, а надо — врежем.

— Ну и шел бы ты один!

— Браток, не остри… Он крупнее меня. Зачем рисковать? Так и так говорить буду я один, но вы будете как бы свидетелями. Ясно? — Колька вдруг темнеет лицом, кричит: — Да вы что — не люди? Что вы — суслики, пузыри, крапива?.. Я вообще боюсь, Шура эту ночь не переможет. Траванет себя какой-нибудь гадостью, а может, и повесится. Кто их поймет? Ведь страшная ночь! Одна, голодные пацаны, все драно, холодно. Ну? Как вам не стыдно? В конце концов, я мог бы и один. Но она ж вроде как одинокая, а я мужик…

Останавливаемся у крайнего дома. Над калиткой светит лампочка, в середине улицы — вторая, в конце — третья, всего три лампочки на километровую улицу, пропади она пропадом. Под лампочкой я напрасно ищу номер дома, а висит только жестянка, синий квадратик, и нарисована белая лопата. Колька качает головой:

— Нет, на Шурином доме висит табличка с ведерком. А номеров здесь нет и не было… Ничего, Шура обещала бросить плашку у калитки. Еще сказала, чтоб я держался правой руки… Эх ты, Самсоныч, древний ты, бессознательный! — Колька все не успокаивается. — Даже взять Люсю… Я спрашивал: Люся, в чем цель твоей проходимости? Ну, в смысле, в чем она видит цель жизни?.. Люся ответила: в общественном питании, Коля, стараемся умножить максимум наевшихся. Видишь, умная женщина! А ты?.. Понимаешь, браток, — Колька тычет кулаком мне в грудь. — Принес макароны, а старцы — в крик: вчерашние, вчерашние… О как! Я еще и виноват! Эх вы, вкладчики…

— Коля, Коля, это ведь не я. Это Сафроныч с Мартой кричали.

— Милые вы мои! Живите, я все равно вас потерплю, хоть вы меня и не любите… — Колька простодушно вымогает признание в любви.

— Коля, ты что? — Самсоныч чуть не плачет. — Любим, любим!

— Ничего, ничего, — Колька будто не слышит. — Как придут мне кранты, так и запоете репку… Ничего, я с вами чувствую себя живей. Поняли мой смысл? Ругаете меня, а я сижу, молчу, сравниваю вас с собой, и вижу: я живей… Дай, Самсоныч, я тебя за это обниму!..

Они обхватывают друг дружку, мнут, тискают, а я думаю: действительно несчастный Колька человек, если находит утешение в том, что сравнивает себя, молодого, неглупого, с кучкой сирых и, видимо, довольно изворотливых старичков, и своим превосходством доволен, а все свои печали заглушает, пускаясь в нескладные шутки и перепляс.

* * *

Идем по улице мелиораторов как-то крадучись, воровски.

Тянутся вдоль гравийной дороги желтеющие, приятно пахнущие смолой, брусчатые дома, желтеющие заборы, калитки и ворота, дощатые тротуары, мимо голых палисадников — и ни души, и темень, и только в иных окнах холодеют стекла от зеленого мерцания цветных телевизоров. Держась правой стороны, Колька сходит с дороги на тротуар и возле каждой калитки чиркает спичкой, высматривая ведро и плашку. Мы с Самсонычем топаем по гравию, скрежет стоит, хруст, искорки вспыхивают под ногами, а самих ног в темноте не видно. Самсоныч тянет меня за плащ в сторону темнеющего палисадника. Я вглядываюсь: астры! Ну и зрение у старика! Редкие тонконогие астры тилипаются на клумбе, круглой, обозначенной побеленными кирпичинками. Перемахиваю за низкий штакетник, склоняюсь над клумбой. Самсоныч забирает букет, нюхает, кашляет.

— Ну всё, братки! — Колька дожидается нас, показывает дощечку с ржавым гвоздем посередине: — Это и есть плашка… А вот, глядите, нарисованное ведерко… — Колька бодрит себя, я прислушиваюсь, он напевает: — «Ух, я черная моль! Я л-летучая мышь!..» Х-ха, давай цветы, Самсоныч! Это вы молодцы, жулики… — Он уверенно нажимает на скобу, заменяющую ручку. — О! Закрылась?!

Он нашаривает в темноте камешек, швыряет в стекло.

— Потеха, — замечает Самсоныч, — если это другой дом.

— Не-ет, старичок, вот же плашка… Хотя все возможно…

Я вглядываюсь в окно, отдернулась там, в комнате, светлая занавеска и — мужская физиономия! Самсоныч от неожиданности вскрикивает, отбегает к дороге. Через мутное стекло мужчина чудится мне с квадратным лицом, мрачным, фиолетовым. Не скрою, дрогнули коленки и у меня. Колька с непримиримым видом подходит к окошку, пытается разглядеть черты лица, но какие там черты, если я в карман рукой не попадаю, не вижу кармана, чтоб хоть спички достать.

— Эй, ты! — кричит Колька. — Что тут делаешь? Выходи!

92
{"b":"836298","o":1}