Литмир - Электронная Библиотека

Кто-то на месте отца возненавидел бы весь тот порядок и людей, его предержащих. Но отец был парень крепкий, оптимизма не терял. Готов был понять и замполита, и ту аспирантку, и того пузана — понять и «войти в положение». Пусть за его счет. Его много, берите, хватит надолго. Запас прочности большой. Все это — и многое-многое другое — не ввело его в клинч противодействия.

Иногда отец гордо называет это уральским характером: дескать, в наших местах соединяются степи и горы, мы — точка их смыкания, и в наших характерах — соединение степной широты, вольнолюбия с кряжистой прочностью горского жителя. Азия и Европа. Он любит мне внушать что-нибудь такое величественное, воспитывающее во мне святыню патриотизма. А мать этот отцовский уральский характер зовет просто толстокожестью: без малейшего ущерба для здоровья переваривать всю действительность, как она есть.

Порядок вещей он принимал как единственно возможный. Себя к нему применял, а не его менял по себе. Не роптал. Не бунтовал. Не разъедал сердце едкой щелочью социальной ненависти.

Вступил в комсомол и вскоре стал комсоргом части.

И вот с этого момента и ощутил. Толстой своею кожей он очень скоро ощутил теплый, укутывающий, спасительный покров, который ты получаешь от близости к сильным и от власти, пусть хоть самой крохотной.

Юность болезненна. Натыкаясь то и дело на острия порядка вещей, на его бессмысленные зазубрины и неровности, ходишь, весь израненный в клочья, пока не научишься обходить острые углы и пока не одолеешь свой здравый смысл, приучив его к тому, что бессмысленное — глубоко нормально. Пока не перестанешь бунтовать. Пока не сопьешься. Или пока не попадешь в спасительное нутро этой колючей и зубчатой системы: внутри-то не так колко.

Отец не созрел, не успел дозреть до юношеского бунта, как уж порядок вещей прибрал его в любимчики, опутал согревающей этой увивкой, и отец мигом простил ему все обиды. Хотя, может быть — как знать? — отвергай его жизнь чуть дольше (еще один пузан, которому свой покой куда дороже судьбы отдельного абитуриента; еще одна аспирантка, которая подстелет тебя под ноги, чтобы самой приподняться чуть выше, еще один полковой командир, оценивший звезду на своих погонах дороже доброй совести своего солдата — и всё), и он бы сказал: «Знаете что, вы сами по себе, а я сам по себе, и я вам больше не помогаю рыть ваш блиндаж, а окапываюсь в свой окопчик и начинаю из него огрызаться, заняв круговую оборону против всех, всех, всех!»

Но они повернулись к нему лицом раньше, чем это успело произойти. Дали саперную лопатку, пообещали местечко в своем блиндаже, помогай рыть. И оказались не НАД ним, а РЯДОМ. Теперь многие уже и ПОД ним. Отец любит повторять изречение: «Я презираю иерархию, но мне удобнее презирать ее сверху».

Итак, в начале жизни — такая схема: там — «они», а ты — здесь, среди «мы». «Они» — меньшинство. И вот кто-то из «они» поворачивается, манит пальчиком, выделив тебя из всей гущи «мы»: поди-ка сюда. И ты отделяешься, подходишь, и теперь «они» — это твое новое «мы», а прежнее «мы» — теперь многочисленное чуждое «они». Ты перешел из одного лагеря в другой. Граница как государственная, с полосой отчуждения: незаметно по пахоте не прокрадешься. Среди теперешнего «мы» множество подразделений и дроблений, но каждый безошибочно ощущает, поместила его жизнь среди большинства или среди меньшинства, в котором даже на самой низенькой ступеньке ты — избранный, отделенный от толпы и приобщенный к другой касте. Очутившись на этой ступеньке, ты уже не вопишь, негодуя, «они там!», ты замолк, заткнулся куском. Перешагнувший эту границу уже не выманится назад. Эта теплая невесомая пуховая укутка, увивальник прирастает к твоей шкуре. К тебе приезжает теперь по вызову другой врач из другой поликлиники, с другим отношением к больным. Ты можешь теперь позвонить в любое место по любой надобности и, назвавшись, спокойно излагать свою просьбу — тебя, незнакомого, выслушают со вниманием и готовностью пойти навстречу. Тебя принимают за человека. За отдельного человека, а не за песчинку из докучной массы, которой только НАДО что-нибудь вечно и от которой ничего, ну ничего не надо вам, кроме абстрактного совокупного общественного продукта, который она создает где-то там на рабочем месте...

За человека принят также и я, СЫН, и она — ЖЕНА.

И потому мне негде было развить мускулатуру стремления вверх, которая так напряжена у Феликса. Я хил — потому что я уже там, куда он только стремится.

Кто ж из попавших сюда уйдет добровольно? Рассказывал, правда, мой дед Михаил про одного римского цезаря: он был настолько лишен честолюбия, что оставил правление, отправился в деревню и занимался там земледелием, а когда его спросили, не жалеет ли он о своем поступке, он ответил: «Посмотрите, какую капусту я вырастил!»

Тоже ведь, впрочем, честолюбие: «Какую капусту я!..»

Итак, из армии отец вернулся готовым комсомольским работником. Обком комсомола — это что-то вроде питомника, в котором подрастают дубы для городского руководства.

И безошибочно действует Феликс, внедряясь в активисты молодежного движения. Надо же, придумал телемост с Филадельфией или с Лос-Анджелесом? Ну молодец!

Однако посмотрим, Феликс, что внушит тебе и как распорядится тобой ноосфера. Уже завтра я начну писать мою курсовую работу.

Я представляю это так

Следователь Сигизмунд. Лето. Жара. Он стоит в кассе Аэрофлота в очереди за билетом. Время летних отпусков. В кассе душно, тесно, негде присесть, рубашка прилипла. Девушка впереди него уже изнемогает, с ноги на ногу переступает, но от этого не легче. Повисла на ремне своей сумки, как на трамвайном поручне.

Сигизмунд принялся соображать, легче ей от такого распределения веса или нет. Но так и не сообразил. Забыл он уже школьный курс, всю эту физику твердого тела и мягкого тела.

Он машинально разглядывает крохотные точки пота на голой ее спине — ишь, стало им можно ходить с голой спиной, ну всегда для себя всего добьются! Когда же нам, мужикам, будет облегчение участи? Амнистия нам выйдет когда или так и ходить в глухих штанах и рубахах?

И вдруг она оборачивается и спрашивает, не найдется ли у него монетки позвонить. Застигнутый за разглядыванием ее спины, он ринулся по карманам.

Но аппарат на стене слопал монетку. Обескураженно улыбнулась ему девушка, и он отыскал ей еще одну. Девушка была ничего так.

— Я вас разорю, — говорит, улыбаясь.

Наконец она дозвонилась и говорила подруге, что в кино придется пойти не на четыре, а позже: очередь еще далеко, да и поесть бы. А хочешь — иди одна?

Пока подруга выбирала вариант, девушка рассеянно блуждала взглядом и, наткнувшись на Сигизмунда, улыбнулась ему как знакомому. И он по-старинному чопорно тряхнул головой, как бы отчеканивая: честь имею, мадам, к вашим услугам!

И та-ак он себе в этом жесте понравился! Жалко было прекращать.

Очередь их медленно близилась. Беспокойство — будет ли билет? — сделало их окончательными приятелями. Девушка оживилась, не висела больше на своей сумке, а держалась стоймя при помощи спинных мышц. Спина у нее слабоватая и, видимо, распрямляется лишь по особому случаю. Вот и случай.

Наконец достигли они окошечка. Девушке уже билет выписывают, сумму назвали, а она — ах! — в сумочке роется и краснеет.

— Ну что вы, сколько? — приходит Сигизмунд ей на помощь.

Недоставало-то рубля, тьфу, а она смутилась, ждала его у выхода, пока он покупал свой билет; извинения, благодарности и: куда мне занести вам деньги?

— Да что вы, такие пустяки, кстати, вы ведь собирались пообедать, я нечаянно услышал ваш телефонный разговор, не откажите составить мне компанию, я как раз иду в кафе.

Она, потупившись, колеблется — еще бы, ни копейки, Сигизмунд это отлично помнит, ему как раз и приятно ее выручить. Дважды уже выручив, он к ней душевно привязался — как всегда привязываешься к людям, которым сделал хорошее. Они — банк твоего благородства. И хочется увеличить капитал. Никаких видов он на эту девушку не имел — куда, у него их и так две! — а просто по-человечески. Хотя, конечно... он попридержал бы свою человечность, окажись перед ним не эта приятная девушка, а... Голодную старуху небось не пригласил бы пообедать, а?

53
{"b":"836296","o":1}