— Можете занимать за мной очередь! — всей нашей женской раздевалке.
Мы ужасно обрадовались. Никто, понятно, не спросил насчет отца, отец в Катином счастье роли не играл.
И вообще, у нас не принято соваться; каждый скажет о себе сколько сочтет нужным.
А не сочтет — так что, мы не знаем, что ли, других таких историй? Не жили на свете? Жили, знаем.
Я знала одну прелестную, чудную женщину, был у нее возлюбленный — женатый, и решила она родить. Совершенно счастливая ходила. Торжественно ждали они с возлюбленным этого часа, а были далеко не молодые: ей тридцать девять.
Час грянул неожиданно, в ночь с пятницы на субботу, «скорую помощь» вызвать к автомату бегала соседская старушка; у возлюбленного дома тоже телефона не было, и в выходные некуда было ему позвонить.
Ну и перенесла она за эти выходные! Врачи хоть и боялись за ее поздние роды, с этим она справилась, и когда акушерка сказала: «Девочка!», она счастливо произнесла: «Ну, здравствуй, Машенька!» Потом в палате молодые родихи (я понимаю, что правильно «родильницы», но это не по-русски; «сорок кило́метров» — говорили в нашей деревне мужики, и где-нибудь в Англии это, может, и киломе́тры, а по нашей дороге сорок этих самых будет исключительно с ударением на о; или: «Я пошла к детя́м» — тоже по-русски гораздо правильнее, потому что «к де́тям» — это когда из гостиной в детскую, а когда из очереди в коммуналку, то сугубо «к детя́м», и с этим не справиться никаким лингвистам — с правотой живого языка); так вот, родихи в палате обсуждали между собой: мол, там какая-то старуха, говорят, рожала, так еще и «здравствуй, Маша» сказала. Очень удивлялись. Тридцать девять лет — возраст их матерей, и они уж, верно, толстые старухи.
А она лежала, отвернувшись к стенке, обессиленная родами, и плакала оттого, что вот родилась Машенька, а ни одна душа на свете про то не знает, никто не принесет ей фруктов, как этим дурным молодухам, август на дворе, пора плодов, и хочется есть, а эти девки жрут, и невдомек им.
В понедельник она позвонила возлюбленному на работу, он ругается: где ты без меня шляешься, я приходил в субботу, в воскресенье... Она перебила:
— У нас родилась Машенька! — и заплакала.
И любовь продолжалась у них еще долго, еще лет пять. До тех пор, пока жена не выставила его из дому и он не перебрался к возлюбленной насовсем. Вот тогда любви и пришел конец.
Так что нас ничем не удивишь.
И мы смотрели на нашу счастливую Катю с грустью, как боги, которым открыты все книги судеб и можно заглянуть в их конец и узнать, «кто с кем остался».
Как будто сама Катя знала про жизнь меньше нашего.
Но она была счастлива, а мы нет. И в этом состояло ее превосходство. Всю нашу мудрость она превосходила простейшим жестом — отказом от нее.
ВРАГ
Сам же звоню — и сам бросаю трубку.
Через полчаса набираю снова. Алексей вздыхает, выражая последнюю степень долготерпения, но упорствует на своем.
— Я на твоем месте бросил бы всю эту... И пошел слесарем на завод. По крайней мере, хоть польза.
Это друг!.. Спасибо, говорю, ты всегда найдешь, чем утешить. А я, говорит, тебе не гейша — утешать.
— Зря я только с тобой время трачу. Найти бы где умного человека посоветоваться.
— Сам мучайся.
— Я его доклад уже наизусть выучил. Из ненависти. Ночами не сплю.
— Никому не сознавайся, — говорит, — про бессонницу. Это стыдно. Это значит, человек не наработал на отдых. Представь себе пахаря — чтоб он ночью не мог заснуть? Это ты не заслужил сна.
Катается по полу пух тополиный перекати-полем. Смирные тополя во дворе уже месяц с самым кротким видом душат своим пухом целый свет.
Маюсь дальше.
Открыл книгу — философ считает, что сознательная нравственность разрушает себя, как не может сохраниться в целости препарируемое для изучения животное.
Значит, наш инстинкт — бессознательно — должен сам знать, как поступить. В детстве, помню, читал «Робинзона Крузо» и удивился: «...росли плоды. Я попробовал — плоды оказались съедобны». Какое доверие к вкусовым рецепторам!
Мой инстинкт толкает меня: жги, коли, дави своего врага. Пытаю сознание — оно не знает.
...Дочке было года полтора, гулял с ней на детской площадке, и подрались два мальчика лет шести. Она у меня еще и ходила-то нетвердо, а тут немедленно заковыляла на выручку слабейшему. Пока добежала, драка кончилась, мальчишки расцепились, но она, безошибочно угадав нападавшего, толкнула его; он уже отходил прочь и ее толчка почти не заметил, а она преследовала его с грозными восклицаниями.
Вот ведь не оглянулась же она на меня, чтоб узнать, как ей поступить. Ее вел точный инстинкт, и ему она верила больше, чем нам вокруг — нам, не шелохнувшимся.
Спросить бы сейчас у нее, как быть. Да она в лагере. И выросла.
Жаркое лето.
Вчера в трамвае впереди меня сидела девушка, спина голая. Сидишь, не знаешь, куда деваться. Все понимаешь — и безоружен! А потом ее зажмут в темном переулке, и она же будет обижаться.
У Монтеня читал: одну вот так же поймали, и она рассуждает: «Впервые я получила наслаждение, не согрешив». Да они что, сдурели все? — не согрешив... В конце концов, у нее был выбор: бороться насмерть. А раз уж выбрала жить, раз уж ухитрилась еще и получить наслаждение — какое простодушие считать себя безгрешной!
Нет, решительно все свихнулись.
Инстинкт пропал, выродилась интуиция.
Это ты, Дулепов, это такие, как ты, — вы все перепутали в этом мире нарочно, чтобы и получать наслаждение и считать себя безгрешными!
Я пристрелил бы тебя, Дулепов. Тысячу раз, думая о тебе, где-то там, в моем мальчишеском (или не мальчишеском) подсознании, я осуществлял это движение: медленно поднять прямую руку, снабженную компактным умелым металлом, навести, прицелиться в рыхлую твою мякоть, Дулепов, в твою заборовевшую шею, в огрузший твой огузок.
Пришла наконец-то Зина.
— Ты чего такой опухший? Квасу много пил? В жару вообще не надо пить.
— Поехали купаться!
— Сейчас, приготовлю поесть.
— После приготовишь.
— Нет, сейчас.
— Почему ты никогда не сделаешь, как хочу я?
— Я всегда делаю, как хочешь ты. Через час ведь ты захочешь есть.
— Пойдем купаться!
Это я уже капризничаю. Она даже рассердилась:
— Ну не драматизируй! Может, он, Дулепов, искренне считает твою тему бесперспективной!
Ха! Разумеется, искренне!
(Она всегда понимает, о чем я...)
Ушла на кухню. Я решительно не нахожу себе применения. Включил телевизор. Скрипач играл гениальную музыку.
Почему, когда имеешь перед собой готовое гениальное произведение, кажется: ну, рецепт ясен. А попробуй им воспользоваться! То-то.
Зина — вот она знает. Она гениальная. Да, в этом и вся ее тайна. Я, это один я открыл!
Она была — теперь я уже не замечаю от привычки, — а тогда она была рыженькая, костлявенькая, в кудряшках — и без образования. И никакого интеллекта — того, что мы тогда так ценили... Я бы на нее и внимания не обратил. Да и никто не обращал. Она была просто свой парень. Возьмет гитару: «А ты мчишься, стиснув зубы, только лыжами скрипишь. У меня замерзли губы оттого, что ты молчишь...» И тут происходит что-то такое, чего я никак не мог понять: влюбляюсь в нее — и все. Не было никакой реальной возможности влюбиться: некрасивая (для меня это всегда было непреодолимо), работает сборщицей на радиозаводе, ну совсем не для меня (моя тогдашняя, Ирина, наоборот: все при ней, и учится со мной в институте, о чем еще мечтать?) — и вот, при всей невозможности, непарности ее для меня, тянет — и все, как к источнику счастья. Необъяснимо — что за черт! Берет эту самодельную песню, уличные аккорды — и делает со мною этакое немыслимое преобразование... Я потом понял: она переносит тебя в какие-то иные слои. Добавляет голосом. И то, что в голосе — тайный какой-то смысл, — перекрывает все: слова, обстановку, плоское и конечное их значение. «Голубой джаз, голубой джаз, — пела она, — успокой мое сердце больное...» Какой точной меры требовали эти дворовые тексты, чтобы сердце действительно заболело. И все, я понял: эта вот способность преображаться послушно неизвестной, высшей силе — одухотворяться — она стоит всего остального, чего у Зины недоставало. Моя-то тогдашняя, Ирина, — она не одухотворялась. Радовалась, веселилась, обижалась — да. Но духа во всем этом не было ни капли, только удовольствие или недовольство. А я-то все никак не мог сообразить: ну чего мне в ней не хватает, почему мне скучно так? Вроде бы умная, образованная. Хорошая. А вот же: она неотлучно была тут, при сей минуте, как привязанная у конуры. Нет чтоб внезапно понесло, повлекло, подхватило — ну как царевну-лягушку, Василису Прекрасную, — чтоб исчезла из «здесь», из «сейчас». Материальная, слишком материальная — вот что.