Мы заставили его встать, рывком подтянуть свои черные трусы, словно это были бриджи для верховой езды, и сдвинуть назад его черную кепку, — одним пальцем, словно это был десятизарядный «стетсон», медленными, механическими жестами, — и, когда он двинулся вперед по полу, можно было слышать, как железом звенят его голые пятки, выбивая искры на кафеле.
И только в последний миг — после того, как он выбил стеклянную дверь, ее лицо повернулось к нему в ужасе, навеки похоронившем любые другие маски, которые она могла бы попытаться использовать снова. И она закричала, когда он схватил ее и сорвал с нее халат, — спереди, сверху донизу, она закричала снова, когда два мозолистых круга двинулись к ее шее, становясь все больше и больше, они стали больше, чем кто-либо когда-либо мог себе представить, теплые и розовые на просвет. Только в последний миг, когда начальство осознало, что три черных парня не собираются ничего предпринимать, а лишь стоят и смотрят, и что они не справятся с ним без их помощи, — только тогда доктора, надзиратели и сестры рычагом отвели эти тяжелые красные пальцы от белой плоти ее шеи, которые впились в нее так, словно это были ее собственные кости, с пыхтением оторвали его от нее, и только после этого в его лице показались первые признаки того, что он может быть другим, а не только здравомыслящим, упрямым, настойчивым человеком, выполняющим тяжелую обязанность, дело, которое в конечном счете должно быть сделано, нравится ему это или нет.
Он издал крик. В последний раз, падая на спину и на секунду показав нам свое лицо, рванувшись вперед, прежде чем его задавила на полу куча белых халатов, он позволил себе крикнуть.
Звук животного, полного страха и загнанного в угол, звук ненависти и отказа от борьбы, открытого неповиновения. Если вы когда-нибудь загоняли енота, или кугуара, или рысь, то это было похоже на последний звук, которое загнанное, подстреленное и падающее животное издает, когда собаки набрасываются на него, когда ему, наконец, больше нет ни до чего дела, кроме самого себя и смерти.
Я болтался по отделению еще пару недель, чтобы посмотреть, что будет дальше. Все изменилось. Сефелт и Фредериксон выписались вместе, восстав против медицинских советов, а через два дня еще трое Острых ушли, а еще шестерых перевели в другое отделение. Было большое расследование насчет вечеринки в отделении и насчет смерти Билли, и доктору дали понять, что его прошение об отставке будет принято благосклонно, а он послал их куда подальше, — если захотят, могут его уволить.
Большая Сестра неделю лежала в терапии, так что некоторое время в отделении заправляла маленькая сестра-японка из буйного, — это дало ребятам шанс многое изменить в политике отделения. К тому времени, когда Большая Сестра вернулась, Хардинг даже добился того, что нам снова отперли ванную комнату, и теперь сам вел игру и принимал ставки, стараясь, чтобы его воздушный, тонкий голосок звучал так же, как рев Макмерфи. Он как раз сдавал, когда ее ключ повернулся в замке.
Мы все покинули ванную комнату и вышли в коридор, чтобы встретить ее и спросить о Макмерфи. Когда мы приблизились, она отпрыгнула на два шага, и на секунду я подумал, что она сейчас побежит. Ее лицо было синим и распухшим и с одной стороны потеряло форму, потому что один глаз был полностью закрыт, а шею поддерживал тяжелый бандаж. И новая белая форма. Некоторые из ребят захихикали над ее передком: поскольку эта форма была меньше размером, более туго обтягивала ее грудь и была накрахмалена сильнее, чем ее старый халат, она уже больше не могла скрыть того факта, что мисс Рэтчед — женщина.
Улыбаясь, Хардинг подошел ближе и спросил, что слышно о Маке.
Она вытащила из кармана халата маленький блокнот и карандаш, написала: «Он вернется» — и пустила его по кругу. Бумага дрожала у нее в руке.
— Вы уверены?
Прочитав написанное, Хардинг жаждал подтверждения. Мы слышали всякое, говорили, что он вырубил двух санитаров в буйном, забрал их ключи и сбежал, что его отправили назад в исправительную колонию, — и даже что сестра, которая теперь занималась им, пока они не найдут нового доктора, назначила ему специальную терапию.
— Вы точно знаете? — повторил Хардинг.
Большая Сестра снова вытащила свой блокнот. Суставы у нее не гнулись, и руки, которые стали белее, чем когда-либо, летали над блокнотом, словно руки тех цыган из пассажа, которые за пенни готовы предсказать вам удачу. «Да, мистер Хардинг, — написала она, — я бы не стала говорить, если бы не была уверена. Он вернется».
Хардинг прочел бумажку, затем разорвал ее и бросил в нее обрывки. Она вздрогнула и подняла руку, чтобы защитить от бумаги поврежденную часть своего лица.
— Леди, я думаю, что в вас всякого дерьма — через край.
Она уставилась на него, и ее руки на секунду взлетели над блокнотом, но потом она повернулась и прошла прямо на сестринский пост, засовывая карандаш и блокнот в карман халата.
— Гм, похоже, наша беседа была несколько беспорядочной, — произнес Хардинг. — Но, честно говоря, когда вам сообщают, что в вас полно дерьма, что вы можете написать в ответ?
Она попыталась привести свое отделение в порядок, но это было трудно, потому что призрак Макмерфи все еще бродил по коридорам, открыто смеялся на собраниях и пел в уборной. Она больше не могла править при помощи своей былой силы, во всяком случае выписывая замечания на листках бумаги. Она теряла своих пациентов — одного за другим. После того как Хардинг выписался и его увезла жена, а Джорджа перевели в другое отделение, из нашей группы, той, что была на рыбалке, осталось только трое — я, Мартини и Скэнлон.
Я пока не хотел уходить, потому что Большая Сестра казалась мне слишком уверенной в себе; похоже, она ожидала еще одного раунда, и я оставался на тот случай, если это произойдет. И однажды утром — к тому времени Макмерфи отсутствовал уже три недели — она сделала свой последний ход.
Двери отделения открылись, и черные ребята ввезли каталку с табличкой в ногах, на которой было написано жирными черными буквами: «МАКМЕРФИ РЭНДЛ, ПОСЛЕОПЕРАЦИОННЫЙ ПАЦИЕНТ», и под этими буквами было подписано чернилами: «ЛОБОТОМИЯ».
Они втолкнули каталку в дневную комнату и оставили стоять у стены, рядом с Овощами. Мы стояли в ногах каталки, читая табличку, а затем посмотрели на другой конец, на голову, которая была вдавлена в подушку: венчик рыжих волос, окружающих молочно-белое лицо, и только вокруг глаз — огромные лиловые синяки.
Последовала минута молчания, а потом Скэнлон повернулся и сплюнул на пол:
— А-а-а, вот как, старая сука решила провести нас, говно собачье. Это не он.
— Ничего похожего на него, — сказал Мартини.
— Она что, думает, мы совсем тупые?
— О, но они, тем не менее, проделали неплохую работу, — заметил Мартини, придвигаясь к голове. — Посмотрите. Они нашли даже сломанный нос, и этот долбаный шрам, и даже бачки.
— Точно, — проворчал Скэнлон, — но черт!
Я протиснулся мимо других пациентов, чтобы стать рядом с Мартини.
— Точно, они сумели бы подделать такие штуки, как шрамы и сломанный нос, — сказал я. — Но они не могут подделать этот взгляд. В этом лице ничего нет. Просто один из магазинных манекенов, разве я не прав, Скэнлон?
Скэнлон сплюнул снова.
— Прав, черт побери. Вы сами видите, дело совершенно ясное. Всякий это может видеть.
— Посмотрите сюда, — сказал один из пациентов, поднимая простыню, — татуировки.
— Точно, — кивнул я, — они могут подделать татуировки. Но руки, а? Руки? Они не могут этого сделать. У него руки были огромные!
Остаток дня мы со Скэнлоном и Мартини насмехались над тем, что Скэнлон называл дурацким облезлым представлением, лежащим на каталке, но шли часы, и опухоль у него на глазах начала опадать, и я видел, что все больше и больше ребят подходит, чтобы поглядеть на фигуру. Я видел, как они подходили, делая вид, что направляются к стеллажу с журналами или к фонтанчику для питья, но так, чтобы украдкой бросить еще один взгляд на его лицо. Я смотрел и пытался представить, что бы он сделал. Я был уверен только в одном: его нельзя оставлять вот так сидеть в дневной комнате, с именем, напечатанным на табличке, все те долгие двадцать или тридцать лет, чтобы Большая Сестра могла использовать его в качестве примера того, что может случиться с вами, если вы станете сопротивляться системе. В этом я был уверен.