Что же ему нарисовать на этот раз? Незаточенным кончиком простого карандаша он почесывал висок, генерируя идеи для предстоящей незамысловатой работы. Перво-наперво на ум пришли родители, которых он совсем не помнил. Снова. Должно быть, уже с десяток листов им изрисованы портретами мамы и папы, на каждом из которых они по-разному выглядели. Отложив в сторонку затею, он перешел к другой теме – природные пейзажи. Однако поймал себя на том, что для того его настроение было совсем неподходящим. Ежели только изобразить черное небо и смерч, сметающий на своем пути жилые дома, автомобили и людей. Или нет? Но что же тогда? Резцами прикусив карандаш, пальцами барабаня по столешнице, он, разворачиваясь на стуле, осматривал комнату, и, когда взгляд остановился на подаренной книге, его озарило. Девушка! Он мог попробовать изобразить ее такой, какой себе представлял.
Еще немного поразмыслив, подыскивая и другие идеи, которые могли бы посоперничать с уже одобренной им, и в итоге отметя их все в сторону, он приступил к занятию. Аккуратно, сосредоточенно он выводил линию за линией, начав с овала лица. Именно лица он любил меньше всего рисовать, так как они давались ему труднее чего бы то ни было остального и почти всегда получались какими-то невыразительными и асимметричными; порой он и вовсе отказывался их изображать. Глаза, нос, губы, тени – с этим он, наконец, закончил, с десяток-другой раз прибегнув к помощи ластика, крошки которого сдувал во все стороны. Подточив карандаш, продолжил с шеи и плавно перешел к плечам и туловищу, что было для него гораздо легче. Портрет обрывался на уровне груди, и Дима, изобразив контуры футболки, вернулся к голове девушки, но уже для того, чтобы нарисовать волосы: в его представлении она собирала их в хвостики, стягивая резинками и оставляя лоб открытым. Закончив с этим, юноша отложил карандаш и рассматривал свой труд. Что-то его не устраивало, но что конкретно – понять ему удалось не сразу, и только потерев подушечками пальцев свою бровь, он догадался, что дело в их отсутствии на нарисованном лице. Поэтому вновь взяв карандаш, он нарисовал их – в меру густыми, красивой формы, – а заодно и ресницы. Оставалось оживить портрет цветными карандашами. Светло-розовым, почти без нажима, он разукрасил кожу, темно-синим – футболку, глаза – зеленым, не затронув блики, волосы – коричневым, резинки – зеленым, а брови обвел черным.
Когда Дима закончил работу, время на часах уже близилось к трем. Подняв лист бумаги перед глазами, задался вопросом: почему он так старался? Редко он прикладывал столько усилий и так много времени на один-единственный рисунок. «Мне не жалко отдать ее тебе, – всплыли в его голове слова, прозвучавшие нежным девичьим голосом, – ведь мы друзья». Вот и ответ.
Почти все свои предыдущие работы («подобие рисунков», как он их называл), за очень редким исключением, он сразу же сминал и отправлял прямиком в мусорное ведро, ничуть о том не жалея, так как считал, что не подобает хранить и уж тем более показывать другим такое безобразие, коим можно похвастать разве что в кругу младшеклассников. И если только работы были близки его сердцу, – а таких скопилось лишь три, – он складывал их в самый нижний ящик прикроватной тумбочки, притом рисунками книзу. Теперь же, подумал он без тени сомнений, на одну станет больше, причем эта, бесспорно, – лучшая!
Собрав в одну кучку стружку от наточенных карандашей и разлетевшиеся по всей столешнице ошметки ластика, он смахнул все в ладонь и выкинул в ведро, что под столом ожидало свою порцию мусора. Новый рисунок он положил в тумбочку поверх трех остальных и также вверх нетронутой страницей листа. Оставшиеся чистые листы и все, чем орудовал за столом, понес в процедурную – кабинет, в шкафу которого все это хранилось.
Больница была оборудована лифтом – дряхленькой маленькой кабинкой, в которую одновременно могли зайти, наверное, не больше четырех человек, да и то при условии, что телосложением они должны быть не больше Димы. Лифт находился на лестничной площадке, внешние двери кабины зачем-то выкрасили под цвет стены (пастельный бежевый), за счет чего новоприбывшие почти наверняка могли не обратить на него внимания, если только не подмечали пару круглых стальных кнопок, врезанных в панель, по которой какие-то умельцы прошлись той же краской. За годы пребывания здесь Дима самостоятельно, если на том не настаивал медперсонал (например, когда после солнечного ожога ему было тяжело передвигаться), воспользовался лифтом лишь два или три раза, да и первый был не более чем ради интереса. Куда в большей степени ему было по душе спускаться и подниматься по лестнице, тем самым напоминая себе о том, что он пока еще жив. И он пообещал себе, что будет это делать до тех пор, пока у него не отнимутся ноги, прибегая к помощи лифта лишь в случае самой крайней необходимости. «Не такой уж я и беспомощный», – с укоризной напоминал себе иногда Дима, проходя мимо раздвижных стальных дверей и мельком выхватывая взором потертые кнопки.
Одной рукой держась за перила, а во второй неся канцелярские принадлежности, он спускался вниз – осторожно, боясь споткнуться или оступиться и ненароком расшвырять все по лестничной площадке; к привычной слабости в ногах прибавилось и напряжение в мышцах после вечерних приседаний. Без происшествий достигнув первого этажа, вышел в коридор и через главный холл последовал в процедурную. Там, в кабинете, склонившись над столешницей и ведя какие-то деловые записи, сидел медбрат. Дима знал, что ему совсем немного за сорок, но выглядел тот на все пятьдесят, виной чему была его явная любовь к спиртному, благо свои обязанности он, если верить словам остального персонала, выполнял как следует да не мешал работать и жить коллегам. С коротко стриженными, почти полностью поседевшими волосами и покоящимися на переносице очками в тонкой стальной оправе, он так быстро строчил по бумаге, что казалось, будто большая часть написанных им слов возникала из воздуха, дополняя первые буквы и слоги. Услышав, как открылась дверь, мужчина оторвался от писанины и взглянул на вошедшего – из-за разных диоптрий в линзах один его глаз казался заметно больше другого – и улыбнулся:
– О, здравствуй, – поприветствовал он Диму, и голос его был мягким, но с хрипотцой. – Как себя чувствуешь?
– Здравствуйте. Я в порядке. Куда это положить? – поднял он руку с набором художника-неумехи.
– Клади на стол, я уберу потом, – махнул тот рукой.
Дима так и сделал.
– Только не говори, что ты что-то нарисовал и снова выбросил рисунок!
– Нет, на этот раз не выбросил, – заверил его юноша.
– Вот и молодец! Так держать! Это ведь не первый раз, когда ты сохранил рисунок?
«А то ты не знаешь!» – хотел он съязвить, но лишь сдержанно дал утвердительный ответ.
– Послушай, – продолжил мужчина, – может, купить рамки для твоих работ? Повесили бы на стену в твоей палате. Вот будет тебе сильно грустно, посмотришь на них – и станет полегче. Не каждый, даже самый здоровый и телом, и духом человек может заставить себя заняться чем-то творческим. А ты – ты можешь, потому что, – сжал он пальцы в кулак, – ты сильней, чем тебе самому кажется.
– Нет, – нахмурившись, помотал головой Дима. – Они какие-то… совсем уж детские, простенькие. Будь я художником… хотя бы обучался художественному ремеслу… – другое дело. А так…
– Ну, – пожал плечами медбрат и кончиком пальца поправил на переносице очки, словно сам не до конца верил в сказанное – или в то, что произнес следом, – им же, – кто ж знает, вдруг и станешь художником.
Не оценив попытку его подбодрить, юноша только выдавил улыбку и, сообщив об уходе, покинул кабинет.
Он уже взбирался по лестнице, когда в голову ему пришла старая затея пробраться в архив больницы и найти документы, которые, быть может, позволили бы ему выяснить хоть какую-то правду о себе, сняли завесу таинственности, окутывающую его прошлое, раскрыли данные о родителях или любой другой родне. Впервые он загорелся желанием туда попасть еще лет шесть назад – шесть лет! – и каждый раз либо опасался быть пойманным, либо попросту натыкался на запертую дверь, либо убеждал себя в том, что раскрытие истины в лучшем случае станет бессмысленным занятием, в худшем – пуще прежнего расстроит его. Единожды попросил медсестру, которой в те дни мог доверять как никому другому, подсобить ему в этом деле, но та категорически отказалась, уверяя, что ее после такого непременно уволят (если не поймают с поличным, то Дима рано или поздно, осознанно или нет, выдаст их обоих), и более он о просьбе никому не заикался.