В среду около четырех часов пополудни – к счастью, дома только Луиза и Бернадетта – в кашо появляются высокие гости. Первым входит Филипп, который ставит на стол весьма аппетитного вида корзинку с двумя жареными курицами и двумя бутылками сладкого вина. Он почтительно кланяется Луизе, чего раньше не бывало, и возвещает о приходе мадам, которая следует за ним по пятам. Луиза испуганно смотрит на подарок и на слугу. Через две минуты в помещение, которое было бы для нее слишком тесным даже в качестве тюрьмы, выпятив пышную грудь и шурша юбками, вплывает сама богачка Милле, за ней проскальзывает кособокая Пере. Милле явно поражена открывшимся ей зрелищем столь отчаянной бедности.
– Моя дорогая, – начинает она, – я давно хотела к вам заглянуть. Не стоит, право, благодарить за эти мелочи. Кроме того, я намерена просить вас приходить к нам каждую среду и субботу, у меня найдется для вас работа, независимо от стирки. Мой дом, к сожалению, так велик…
Субиру понятия не имеет, как ей реагировать на такую расточительную господскую милость. Мадам Милле не слишком мелочна, но счет деньгам знает, а что касается работы, то какая особая работа может найтись в доме, где все надежно защищено чехлами и покрывалами от любой пылинки? Помогать по дому два раза в неделю… что потянет, пожалуй, на четыре франка, а в месяц на шестнадцать… – это же целое состояние! И такое предложение делается сразу, с порога. Что за этим скрывается? Луиза раболепно-недоверчиво вытирает тряпкой два стула и молча подвигает их ближе к гостям. Бернадетта стоит у маленького окна. Ее лицо в тени, но темные волосы отливают червонным золотом, так как зимнее солнце перед закатом вышло из-за облаков и заливает светом двор кашо.
– У вас очень милая девочка, моя дорогая, – вздыхает Милле, – совсем особенный ребенок, сразу заметно… Вы должны быть так счастливы…
– Поздоровайся с господами, Бернадетта! – кивает Субиру дочери.
Бернадетта молча подает обеим руку и вновь отходит на свой наблюдательный пункт возле окна. Мадам Милле вынимает кружевной платочек и вытирает глаза.
– У меня тоже было дитя, неродное, но дороже, чем родное, вы ведь знаете… Моя Элиза, мужественная страдалица, умерла праведной смертью, декан Перамаль собственноручно написал об этом письмо его преосвященству епископу Тарбскому, где описал ее кончину, с которой нужно брать пример…
– Как раз поэтому мы и пришли сюда, мадам Субиру, – прерывает плачущую вдову более деловая Пере.
– Да, говорите вы, милая Пере! – милостиво кивает страдающая от одышки Милле. – Говорите вы! Мне трудно…
Дочь судебного исполнителя со свойственной ей четкостью излагает свою версию истории Бернадеттиной дамы. Она не допускает ни малейших сомнений. Босые ноги и белое платье с голубым поясом, то самое, что она сшила собственными руками, доказывают, что дама не может быть никем иным, кроме как недавно скончавшейся Элизой Латапи, проходящей мучительное испытание в чистилище. Элиза избрала девочку Бернадетту Субиру в качестве своей посланницы, так сказать, связующего звена между тем и этим светом, чтобы передать любящей тете и приемной матери важные сообщения и свои пожелания. Таков очевидный смысл Бернадеттиных видений. Мадам Субиру должна поэтому разрешить дочери выполнить ее миссию до конца и поточнее установить, что именно требуется Элизе, чтобы ее бедная душа обрела наконец покой.
Луиза сидит как пригвожденная и не смеет поднять головы.
– Но ведь это все… может свести с ума, – удрученно лепечет она.
– От этого действительно можно сойти с ума! – громко всхлипывая, заявляет мадам Милле.
Тут следует сказать, что еще до прихода важных гостей происходили удивительные вещи между матерью и дочерью, которые не обменялись при этом ни единым словом. Мать, у которой горло перехватывало от молчаливой подавленности дочери, была близка к тому, чтобы самой предложить ей тайком от всех отправиться в воскресенье к гроту. Бернадетта тоже была близка к тому, чтобы броситься к ногам матери и взмолиться: «Пусти меня, пусти меня, о, пусти меня!» Но теперь в сердце матери вновь просыпаются страх и отчаяние.
– Это, естественно, должно произойти как можно скорее, – требовательно говорит портниха.
Луиза думает о шестнадцати франках в месяц. С другой стороны, она думает о смертельной опасности, в которой, как она полагает, окажется ее дочь, если вновь впадет в это ужасное состояние отрешенности.
– До следующего воскресенья это невозможно…
– Будем считать это вашим согласием, – мгновенно ловит ее на слове Милле.
– Нет, нет, мой муж никогда этого не допустит…
– Это история не для мужчин. Мужчины ничего не понимают в таких вещах, – говорит вдова, опираясь на свой богатый опыт.
– Зачем нужно все сразу же выкладывать мужу? – смеется Пере.
– Мадам, я действительно не могу этого допустить, поймите, я же мать… Вы хотите, чтобы Бернадетта заболела или стала всеобщим посмешищем?.. Я не могу этого разрешить, я мать…
Толстуха Милле величественно поднимается:
– Я тоже мать, моя дражайшая, даже больше чем мать. У меня тоже есть дитя моего сердца, и мое дитя страдает. Как подумаю, сколько усилий потребовалось моему ребенку, чтобы отыскать этот далекий путь сюда, у меня все внутри леденеет… Я вас ни к чему не принуждаю, мадам Субиру. Но если вы сейчас выставите меня за дверь, вся ответственность за последствия ляжет на вас…
– Моя голова… О, моя голова лопнет от всего этого! – стонет Субиру.
– А что скажет наша милая Бернадетта? – искушает девочку портниха.
Бернадетта все еще стоит у окна, на фоне закатного света, от которого ярко вспыхивают ее волосы. Она до крайности напряжена, будто стоит на цыпочках. Она похожа на прыгуна в тот миг, когда он отталкивается от земли. Что ей за дело до толстухи Милле, до безобразной назойливой портнихи? Что за глупая болтовня о бедной душе, которая томится в чистилище? Она знает одно: ее обожаемая дама желает ее видеть. Ее прекрасная дама вполне способна применить хитрость, чтобы сделать возможной их новую встречу. Иначе зачем бы она прислала сюда этих женщин? Звонким и уверенным в успехе голосом Бернадетта отвечает:
– Решать должна мама…
Встреча в этот четверг проходит иначе, чем два предыдущих раза. Во-первых, Бернадетта не свободна, как прежде, мадам Милле дала ей нелегкое задание. У Бернадетты сегодня нет возможности всецело отдаться созерцанию несказанной красоты дамы. Даже в самом начале этой великой любви мир со своими помехами пытается вторгнуться и стать между любящими, которым хотелось бы исключить из своих отношений все постороннее. Бернадетта вновь застает даму уже в гроте, хотя, когда они выходили из города, пробило всего шесть утра. (Это было непременным условием госпожи Субиру: отправиться в путь на рассвете, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания.) Как мило и любезно со стороны Дарующей Счастье, что она каждый раз приходит первой и ждет ту, которую осчастливит, тогда как на всех других встречах мира бывает как раз наоборот. Бернадетта тотчас становится на колени, на этот раз не на гальку, а на плоский белый камень, но не столько для того, чтобы поклоняться и возносить молитвы, сколько для того, чтобы исповедаться. Слова бурно исторгаются из ее сердца, хотя уста остаются немы.
«Извините, пожалуйста, что я так долго не приходила. Но я обещала маме на мельнице Сави никогда больше не ходить к гроту. Для меня так ужасно, мадам, что вы ждали в такую плохую погоду…»
Дама делает успокаивающе-отстраняющий жест, словно хочет сказать:
«Ничего страшного, дитя мое, я привыкла ждать своих людей в любую погоду».
«Я и сегодня пришла не одна, мадам, извините меня за это, – изливается беззвучный поток слов из Бернадетты. – Дело в том, что мама разрешила мне прийти к вам только ради мадам Милле. Мама рассчитывает, что Милле будет платить ей за работу четыре франка в неделю. И так как папа с прошлой пятницы тоже работает на почтовой станции, мы сможем теперь жить гораздо лучше. Я бежала, чтобы быстрее все вам сказать. Милле старая и толстая, о, мадам, вы, конечно же, сами знаете. Она не могла за мной поспеть. К сожалению, они уже подходят, я их слышу. Они выдумали какую-то чепуху, пожалуйста, простите! Я знаю наверное, что вы не Элиза Латапи и что вы не из чистилища…»