"Не думай, не рассуждай, не живи, отдайся в руки начальнику, он будет думать и рассуждать за тебя".
"Ты... плачь, страдай, думай о смерти".
"Да, смерть... смерть вечно должна быть предметом и целью твоих размышлений... если ты мыслишь... лучше же вовсе не думать".
"Чтобы достичь небес, надо вечно быть погруженным в печаль".
Вот какие утешения видел перед собой этот несчастный... В ужасе он снова закрывал глаза и впадал в угрюмую летаргию. Он не мог, или, вернее, не хотел покидать этого мрачного дома... Воли ему не хватало, да и нужно сказать, что он привык к этому жилищу и чувствовал себя в нем хорошо. О нем так деликатно заботились, его оставляли наедине с печалью. В этом доме царило могильное молчание, которое так подходило к молчанию сердца могилы его последней любви, последней дружбы и последних надежд на будущее для тружеников. Всякая энергия умерла в нем.
И тогда господин Гарди начал испытывать медленное, но неизбежное перерождение, столь проницательно предвиденное Роденом, руководившим всем этим делом, даже малейшими мелочами.
Господин Гарди, приведенный сначала в ужас мрачными изречениями, которыми его окружали, мало-помалу приучился читать их почти машинально, как узник в печальной праздности приучается пересчитывать гвозди тюремной двери или плиты в темнице.
Этого-то и желали достигнуть преподобные отцы. Скоро ослабевший рассудок господина Гарди был потрясен кажущейся правдивостью некоторых лживых и безнадежных афоризмов.
Он читал:
"Не надо полагаться ни на чью привязанность".
Действительно, как низко был он обманут!
"Человеку суждено жить в горе".
Именно так он и жил.
"Покой можно найти только в отречении от мысли".
В самом деле, он находил успокоение только тогда, когда не вспоминал о своих несчастьях.
Два ловко скрытых отверстия, проделанных в обоях и деревянной обивке комнат этого дома, позволяли постоянно следить за _пансионерами_ и наблюдать за выражением их лиц, привычками, за всем, что так выдает человека, когда он думает, что он один.
Несколько горьких восклицаний, вырвавшихся у господина Гарди в мрачном одиночестве, были дословно переданы отцу д'Эгриньи тайным соглядатаем. Преподобный отец, следуя указаниям Родена, сначала редко навещал узника. Мы уже говорили, что отец д'Эгриньи обладал способностью быть неотразимо обаятельным, когда того хотел; время от времени он являлся, чтобы справиться о здоровье господина Гарди, он выказывал во время этих свиданий такт и сдержанность, преисполненные ловкости. Вскоре преподобный отец, осведомленный шпионом, а также благодаря своей природной проницательности, понял всю выгоду, какую можно извлечь из нравственного и физического упадка сил пансионера. Уверенный заранее, что господин Гарди не поддастся его внушениям, он неоднократно беседовал с ним о том, как здесь печально, и благожелательно предлагал господину Гарди покинуть дом, если однообразная жизнь становилась ему в тягость, или же предлагал поискать за его стенами каких-либо развлечений и удовольствий.
Конечно, учитывая нравственное состояние, в каком находился господин Гарди, разговор о развлечениях наверняка мог вызвать только отказ. Так и случилось. Отец д'Эгриньи сначала не торопился войти в доверие господина Гарди, ни слова не говорил о его горе, но при каждом свидании старался немногими прочувствованными словами выразить свое участие. Мало-помалу беседы эти участились, стали продолжительнее. Естественно, что побеждающее, вкрадчивое и медоточивое красноречие отца д'Эгриньи почти всегда касалось одного из безнадежных изречений, на которых часто останавливалась мысль господина Гарди.
Ловкий, гибкий и осторожный аббат, зная, что до сих пор фабрикант исповедовал так называемую религию природы, проповедующую благодарное поклонение Богу, любовь к ближнему, почитание всего доброго и справедливого, и что он, не придерживаясь догматов, одинаково чтил и Марка Аврелия, и Конфуция, и Платона, и Христа, и Моисея, и Ликурга, аббат, повторяем мы, вовсе не пытался сразу же _обратить_ господина Гарди. Он начал с того, что постоянно напоминал несчастному, у которого хотел убить всякую надежду, об ужасных разочарованиях, доставивших ему столько страданий. Вместо того чтобы истолковывать эти измены как исключения в жизни, вместо того чтобы стараться успокоить, ободрить, оживить подавленную душу господина Гарди, посоветовать ему искать забвения горестей и утешиться исполнением своих обязанностей по отношению к людям, к братьям, которым он так любовно помогал прежде, - отец д'Эгриньи бередил открытые раны несчастного, описывал ему людей самыми отвратительными красками, уверял, что все они плуты, неблагодарные и злые, и наконец добился того, что отчаяние господина Гарди сделалось неизлечимым.
Достигнув цели, иезуит пошел дальше. Зная необыкновенную сердечную доброту господина Гарди, пользуясь притуплением его разума, он стал толковать о том, каким утешением может служить вера для человека, угнетенного безнадежным горем, говорил, что всякая слеза угодна Богу, что она не бесплодна и может повести к спасению других людей и что только _верным_ дано _извлекать_ пользу из страданий для блага других несчастных и делать эти страдания _угодными_ Богу.
Все, что было безотрадного и кощунственного, весь отвратительный тактический макиавеллизм, таившийся в отталкивающих изречениях, превращающих Создателя из милосердного Отца в безжалостное Божество, вечно жаждущее человеческих слез, - все это ловко пряталось от господина Гарди, потому что инстинктивное великодушие еще жило в нем. И скоро эта нежная и любящая душа, этот человек, которого бессовестные святоши подталкивали к своего рода нравственному самоубийству, начал находить горькую сладость в вымысле, что его горе может быть по крайней мере полезно другим. Сперва он, правда, смотрел на это, как на пустую мечту, а затем постепенно его ослабевший мозг начал видеть в этом реальность.
Таково было нравственное и физическое состояние господина Гарди, когда он получил через подкупленного слугу письмо от Агриколя Бодуэна, просившего о свидании.