Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Петро уже сидел в ячейке. В рубахе и в кальсонах.

– И вам не дали?

Он только руками развел.

Фрося примостилась рядом с ним на кровати и понурилась. Что же они без баяна-то делать будут? Вдруг его найдет кто, заберет себе или ненароком сломает? Без баяна и жизнь не в жизнь станет.

– А может, и ничего, а, Петь, обойдется?

– Обойдется. Где другой баян возьмем? Их теперь не делают. Ладно, раньше время не помрем, видно будет. Я сплю. И ты ко мне с разговорами, Ефросинья, не лезь. Отдыхаю.

Петро лег на кровать и отвернулся к стенке. Фрося знала, что спать он не будет, а будет лежать и думать о чем-то своем. Трогать его в такие минуты, приставать с разговорами не полагалось. Фрося прикусила язык и оглядела ячейку, надеясь найти в ней, на пяти квадратных метрах, хоть какие-то изменения. Но изменений не было. Та же полопавшаяся побелка на потолке, та же густая зелень на стенах и тот же щелястый, рассохшийся пол. И еще: стол, застеленный клеенкой, на столе две чашки, две тарелки, две вилки, две ложки и две кружки. Два стула, кровать; в углу, рядом с дверью, унитаз и слева над ним – телевизор, вделанный прямо в стену таким образом, что наружу выходил лишь экран. Включить или выключить телевизор, прибавить или убавить громкость – нельзя. Сиди и смотри. Хорошо, что включают его только вечером, а до вечера времени еще много.

Фрося зажмурилась и закрыла лицо ладонями, которые до сих пор хранили запах костра. Вдохнула раз, другой и неожиданно для себя самой всхлипнула.

– Ты чего? – Петр мгновенно крутнулся на кровати и схватил ее за руку. – Ты чего, плачешь?

– Да нет, нет, я, Петь… Тоскливо, Петь, устала я…

– Гляди у меня, Ефросинья! Ты расклеишься, и мне тогда упору не будет. Это ты ходишь только у меня за спиной, а живем-то наоборот – я за тобой. Они как думают – записали в лишенцы, и нет человека, одна шкурка осталась? А вот они не видали? – сложил фигу и сунул ее в сторону телевизора. – Пока мы бегаем, пока нам здесь не живется – мы люди. А как поглянется нам здесь – хана. Тогда уж мы точно – никто станем. Потому и надо подпирать друг дружку. Ясно? И ты, Ефросинья, брось расклеиваться. Ясно?

– Ясно, Петь, ясно, да я и не шибко, так что-то. Давай книжку нашу почитаем.

– Давай, – легко согласился Петро, довольный, что слово он свое сказал по-мужски твердо, а Ефросинья поняла его и послушалась. – Тащи книжку, так и быть, почитаем.

Старую книжку они нашли на свалке, там же, где и баян, с великими хитростями протащили ее в ячейку и прятали под крайней у стены половицей. Книжка, когда нашли ее, была без корочек, грязная, рваная, но Фрося тщательно вычистила каждый листок, расправила и сложила по порядку. Держали книжку завернутой в клеенку, на тот случай, если вдруг потекут батареи или приключится какая другая напасть. Все, что написано в книжке, Фрося давно выучила наизусть, от первой строчки до последней, но любила, чтобы Петро еще и еще раз читал ей вслух.

Лежала книжка на месте, целехонькая и невредимая. Фрося осторожно вытащила ее, развернула клеенку, погладила лохматый обрез и подала Петру единственную в ячейке неказенную вещь.

– Петь, а ты в конце почитай, где про смерть их. Она вышивает, а он зовет ее.

– В конце так в конце, как пожелаете. – Петро полистал страницы, нашел нужное место и откашлялся. – Слушай. Значит, так. Вот отсюда начнем. «Когда приспело время благочестивого преставления их, умолили они Бога, чтобы в одно время умереть им. И завещали, чтобы их обоих положили в одну гробницу, и велели сделать из одного камня два гроба, имеющих меж собой тонкую перегородку. В одно время приняли монашество и облачились в иноческие одежды. И назван был в иноческом чину блаженный князь Петр Давидом, а преподобная Феврония в иноческом чину была названа Ефросинией. В то время, когда преподобная и преблаженная Феврония, нареченная Ефросинией, вышивала лики святых на воздухе для соборного храма пречистой Богородицы, преподобный и блаженный князь Петр, нареченный Давидом, послал к ней сказать: „О, сестра Ефросиния! Пришло время кончины, но жду тебя, чтобы отойти к Богу“. Она же ответила: „Подожди, господин, пока дошью воздух во святую церковь“. Он во второй раз послал сказать: „Недолго могу ждать тебя“. И в третий раз послал сказать: „Ужо умираю и не могу больше ждать!“ Она же в это время заканчивала вышивание того святого воздуха: только у одного святого мантию еще не докончила, а лицо уже вышила; и остановилась, и воткнула иглу свою в воздух, и замотала вокруг нее нитку, которой вышивала. И послала сказать блаженному Петру, нареченному Давидом, что умирает вместе с ним. И, помолившись, отдали они оба свои святые души в руки Божии в двадцать пятый день месяца июня».

– В двадцать пятый день месяца июня, – повторила Фрося. – Петь, а, Петь, ты вперед меня не умирай, я без тебя жить не умею.

– Не то запела, Ефросинья! Слышишь?! Не то!

– Молчу, молчу, Петь.

За дверью резко и так громко, что впору поднимать мертвых, зазвонил звонок. Он извещал, что привезли обед. Фрося замотала книжку в клеенку и сунула ее на прежнее место, под половицу.

Обед лишенцам привозили в большой тачке, в двух объемистых котлах. В одном – каша, в другом – похлебка. Здесь же, на простыне с чернильным штампом лагеря, лежал хлеб, нарезанный большими кусками. Тачку подкатывали к дверям ячеек, лишенцы протягивали чашки и тарелки, хмурый санитар наливал похлебку, накладывал кашу и катил тачку дальше, вполголоса матерясь, неизвестно на кого.

Колеса у тачки были не смазаны и взвизгивали.

После обеда Петро и Фрося спали, пока их не разбудил телевизор. Включали его в девятнадцать тридцать, и вещал он до глубокой ночи.

Возникла на экране под быструю музыку металлическая игла ресторана «Свобода», тут же уменьшилась, отлетела в левый угол экрана и замерла там – эмблемой. Диктор, бодренький мальчик со сладкой улыбкой, перебирая на столе листки, рассказывал о новостях и каждую информацию начинал словами: «В нашем свободном, демократическом городе…»

– Ой, беда-то… – вздохнула Фрося и, сострадая заранее, погладила Петра по плечу. А тот уже вздрагивал губами, густо краснел, и глаза у него наливались слезами. Соскочил с кровати, упал на колени перед унитазом и обхватил его руками.

– В нашем свободном, демократическом городе…

Нутряной толчок передернул Петра, и он судорожно икнул.

– В нашем свободном…

Еще толчок, и Петр начал блевать. Его выворачивало наизнанку.

– В нашем…

Отплевывался липкой, тягучей слюной и, не успевая перевести дыхания, снова выгибал колесом спину, едва не ныряя в унитаз головой.

– …демократическом…

И одновременно – обессиленное, беспомощное иканье. Желудок был уже пуст, а спазмы все еще душили и вздергивали Петра, он уже только по-рыбьи разевал рот да смаргивал крупные слезы.

Фрося стояла с кружкой воды наготове и страдала, пожалуй, не меньше Петра, переживая вместе с ним его странную и необъяснимую болезнь: как только включали телевизор и появлялся на экране диктор, так Петро сразу начинал блевать. Без удержу. Со стоном.

Еле-еле справился он с нутряной икотой, глотнул воды, перевел дух и вытер глаза. Долго полоскал рот, потом спустил в унитазе воду и рухнул пластом на кровать. Сунул голову под подушку.

– Чтоб у тебя шары лопнули! – крикнула Фрося диктору. – Чтоб они у тебя повылазили!

Не удержалась и плюнула прямо в бодренькое личико. Диктор нисколько не смутился, хотя плевок и сползал со лба на подбородок, сладенько улыбнулся им:

– В нашем свободном, демократическом городе…

– Завтра, завтра же удерем! Одежду достанем и удерем! – глухо, неразборчиво бормотал из-под подушки Петро.

Программа, которую показывали лишенцам, составлялась для них специально, и смотреть ее требовалось обязательно, потому что, согласно положению, никто не может лишиться духовного, информационного и эстетического развития. Санитары три с половиной часа дежурили в коридоре и выходить из ячеек никому не позволяли.

17
{"b":"83538","o":1}