Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Зачем пришел?

– Как зачем, Яков Тихонович? На работу надо определяться. Наказание свое я отбыл, а вы обязаны обеспечить меня работой.

– Прямо-таки обязаны? И какую работу надо? Пыль с пряников сдувать?

Рыжие, прокуренные усы Якова Тихоновича дергались. Не глядя, он шарил по столу руками и, не глядя же, перекладывал с места на место листочки и сводки. Виктор был спокойней.

– Ладно, поехали.

– Куда, Яков Тихонович?

– На кудыкину. Поехали, говорю.

Он посадил Виктора рядом с собой в кошевку и так огрел концом вожжей по широкой спине Пентюха, что тот с места взял рысью. Через несколько минут они были уже на околице. Виктор понял, куда его везет бригадир, кисло усмехнулся. Он и раньше-то редко улыбался, а за этот год отвык совсем и теперь мог только усмехаться, опуская вниз уголки красивых губ.

Возле березок Яков Тихонович остановил Пентюха, вылез из кошевки и потянул за рукав Виктора.

– Слезай. И скажи мне одно, поясни – зачем? Не понимаю я. Объясни.

Виктор подошел к березке, похлопал ладонью по стволу.

– А я опыт хотел провести. Отрастут или нет. Видишь, не отросли.

– Я ж тебя серьезно спрашиваю.

– А я серьезно отвечаю. Не удался опыт. Не удался, Яков Тихонович, вот жалость. Ладно, хватит темнить. Скажи, они что, нужны тебе, эти дрова? Нет, конечно. Но надо же покрасоваться, что у тебя за каждое деревце душа болит. А я не хочу красоваться, я вот такой. Они мне на хрен не нужны, ни сырые, ни сухие. Отрубил к ядреной баушке и воткнул. Ясно теперь?

Яков Тихонович смотрел непонимающими глазами.

– Виктор, ты откуда такой взялся?

– Да из вас же, откуда.

– Не, ты не наш. Ты черт знает чей!

Яков Тихонович повернулся, двинулся к кошевке. Разобрал поводья.

– Ты вот что. Уезжай куда-нибудь. На работу я тебя не возьму.

– Да брось, Яков Тихонович, возьмешь.

– Нет!

– Куда денешься. Заставят. А что насчет этих дров – кто сказал, что я их отрубил? Ты видел? Не пойманный, сам знаешь, еще не тот. Назад-то не повезешь?

– Сам уйдешь, не маленький.

Яков Тихонович был растерян. Буром перла на него неприкрытая наглость, и он не знал, как с ней справиться. Его немалый опыт, приобретенный собственными шишками, оказывался беспомощным. Не встречал он раньше такого. В первый раз. Если бы Виктор отпирался, если бы он оправдывался – было бы понятно. А так – нет. Яков Тихонович подстегнул Пентюха и поехал. Несколько раз оглянулся. Виктор стоял возле березок, глубоко засунув руки в карманы, криво усмехался и провожал его холодным взглядом.

Дождался, пока кошевка скрылась в логу, сел прямо на мокрую еще землю и неторопливо закурил. Смотрел на деревню, которая лежала перед ним, и старался ни о чем не думать. Он научился не думать там, в холодном прокуренном бараке, когда оставался один на один с выматывающей бессонницей. Она подталкивала к воспоминаниям, заставляла решать какие-то вопросы, винтом крутила на спрессованном, плоском, как блин, матрасе, заставляла быть в постоянном напряжении и измучивала хуже всякой работы. Тогда он научился лежать с открытыми глазами и бессмысленно глядеть в мутно белеющий потолок. Ни одной мысли, кроме странного желания – что-то увидеть, разглядеть. Крепко помогало, успокаивало, и время бежало скорее, а потом приходил и сон.

На деревню он сейчас смотрел, как в потолок.

4

Это детское воспоминание постоянно жило в нем, иногда даже снилось – в самых мелких подробностях. Сначала Виктор удивлялся, а потом понял, что детские воспоминания – наиболее яркие. Во взрослой жизни зачастую не помнишь, что делал на прошлой неделе, но зато как наяву видишь случай двадцатилетней давности. Сейчас ему тридцать, а тогда было десять, ровно десять лет.

Мать будила его рано утром, еще до того часа, когда прогоняют коров в стадо. Под крыльцом лежали приготовленные с вечера литовки, полотно их было обмотано тряпками, а сверху перевязано еще и бечевками. Мать держала корову, а накосить сена в те годы стоило великих трудов. Наделы колхозникам давали до смешного маленькие, и каждому приходилось выкручиваться в силу своего разумения и ловкости.

Следом за матерью Виктор тащился по пустой дороге к дальним колкам. Там, когда весной сеяли пшеницу, трактористы для быстроты срезали большой угол, и к середине лета он густо зарастал высокой травой. Косить ее было одно удовольствие, если бы в открытую. А то приходилось постоянно прятаться. Едва с дороги доносился гул машины, мать сдергивала со своей головы платок и ничком ложилась на землю. Виктор падал рядом с ней, замирал и с затаенным страхом, перемогая отчаянный стук сердца, ждал – вот заглохнет сейчас мотор, стукнет дверца кабины, придут сердитые, неумолимые дядьки и опишут, как говорила мать, кошенину. Витька не понимал, как это можно описать траву, но боялся, если не дай бог такое случится. Он начинал бояться с той минуты, когда его будила мать, и страх не отпускал на покосе целый день. Измученный им, он как-то предложил матери:

– Мам, давай продадим корову.

Они как раз сидели на дальней полянке в колке и обедали. Мать невесело улыбнулась, положила на чистый расстеленный платок кусок хлеба и малосольный огурец, по-старушечьи сложила на коленях тяжелые, изработанные руки. А потом со вздохом сказала:

– Да как же мы, Витя, без коровы-то? Я без нее и жить не умею. Как без молока-то будем?

– Я и без молока проживу, лучше воду пить.

– Нет уж, сынок, пока сила у меня есть, воду ты пить не будешь.

А через два дня их поймали. Сам председатель колхоза. Он хорошо знал окрестные поля и машину оставил далеко на дороге, пришел пешком, и они его не услышали.

– Так, так, значит, колхозную травочку рубаем…

Он не ругался, не кричал, говорил ровно, спокойно, но с какой-то нехорошей усмешкой. Она таилась в уголках губ, в прищуренных, цепких глазах, и от нее становилось не по себе. Мать охнула и от неожиданности выронила литовку. Председатель подошел поближе, пошевелил ногой высокий валок, удивленно покачал головой.

– Да, сенцо-то первый сорт будет… Описать придется.

– Семен Федорович, – взмолилась мать, – дак все равно ить пропадет.

– Как это пропадет? Опишем, увезем на ферму, вот и не пропадет.

Голос у председателя был по-прежнему спокойный и по-прежнему в уголках губ и прищуренных глазах таилась нехорошая усмешка. Мать стояла растерянная, беспомощная, не похожая на саму себя, и – жалкая. Витька даже отвернулся, чтобы не смотреть на нее. Стыдно ему было сейчас смотреть на мать.

– Семен Федорович, голубчик, одна ведь я, без мужика колочусь… – Мать всхлипнула. – Парнишка вон, его кормить надо. Не описывай, я бы уж отслужила…

– Ишь ты как… – Председатель негромко хохотнул и наклонился к самому уху матери, что-то коротко, негромко сказал, и Виктор видел, как лицо матери густо покраснело.

Кошенину у них не описали. Через два дня, потемну, они привезли ее домой и сложили на крыше пригона. В эту же ночь мать надолго куда-то ушла, вернулась только под утро, и Виктор слышал, как она негромко и безнадежно плакала.

Толком он еще не осознавал, что произошло и почему у них не описали кошенину, но уже догадывался своим маленьким сердчишком – случилось что-то стыдное, нехорошее, унизительное и для него, и, особенно, для матери. Ведь если бы ничего не случилось, она бы не ходила как в воду опущенная и не отводила бы от него взгляд.

А потом, по осени, председатель пришел к ним в школу и был там уже совершенно другим человеком. Он широко и открыто улыбался, по-отцовски трепал их по головам и говорил о том, как много в колхозе делается для того, чтобы люди жили еще лучше. Но Виктор ему не верил. И уже догадывался, что одни и те же люди могут быть разными, могут делать одно, а говорить другое.

Этот случай, как первый кирпичик, лег в основание жизненного опыта Виктора. Он перестал верить словам и людям. А сам всегда искал скрытый смысл. И нередко его находил. А если не находил, думал, что просто иной человек умеет старательно скрывать свои настоящие мысли.

135
{"b":"83538","o":1}