«лучшей, наиболее разумной части дворянства» идейное наследие Грозного царя уже умерло?
Вот что докладывал царю министр внутренних дел Сергей Ланской о беседе с одним из самых авторитетных дворянских депутатов: «Он положительно высказался, что помышляет о конституции, что эта мысль распространена повсеместно в умах дворянства и что, если правительство не внемлеттакому общему желанию, то должно будет ожидать весьма печальных последствий»[202]. И ведь даже в страшном сне не снились этому бедному анонимному смельчаку, насколько печальными будут эти последствия. Не могла ведь, согласитесь, прийти ему в голову мысль о расстреле царской семьи или о сталинской опричнине...
Так или иначе, в конце 1850-х сам воздух России напоен был, казалось, ожиданием чуда. Даже в Лондоне почувствовал это Герцен. «Опираясь с одной стороны на народ, - писал он царю, - с другой на всех мыслящих и образованных людей в России, нынешнее правительство могло бы сделать чудеса»[203]. Так разве не выглядел бы именно таким чудом созыв Думы (пусть поначалу и законосовещательной), если бы, как в старину, пригласил молодой император для совета и согласия «всенародных человек» (так называлось сословное представительство в досамодержавной Москве)? Другими словами, согласился бы в начале царствования на то, на что согласился в конце? И разве не пустила бы к началу XX века корни в народной толще такая Дума, созванная в обстановке всеобщей эйфории и ожидания чуда? И разве стали бы стрелять в такого царя образованные молодые люди, мечтавшие именно о том, что получила из его рук страна?
Увы, ничему этому не суждено было состояться. Одержав только что грандиозную победу на крестьянском фронте, либералы потерпели жесточайшее поражение на конституционном. Именно на том, иначе говоря, что было чревато Сталиным. И мы всё еще не знаем, почему.
Глава одиннадцатая
Рз С КОЛ Последний спор
Единственное решение этой загадки, которое представляется правдоподобным, состоит, как это ни парадоксально, в том, что именно отмена крестьянского рабства безнадежно расколола единый либеральный фронт, разрушила то, что назвал я «либеральной мономанией». Национал-либералы, сражавшиеся плечом к плечу с либералами старого, так сказать, стиля против крепостного права, немедленно предали своих союзников, едва согласился царь на его отмену, а они неожиданно оказались политической элитой постниколаевской России, архитекторами Великой реформы.
Вот тогда вдруг и обнаружилось, что действительной их целью была вовсе не «отмена всякого вида рабства», как полагали либералы, но сильная Россия, способная взять у коварной Европы реванш за крымский позор. Да, для такого реванша ей следовало стать страной свободного крестьянства - в этом были они с либералами едины. Но требовалась также для реванша и мощная государственность, немыслимая, с их точки зрения, без самодержавия - и тут их пути с либералами разошлись. Бывшие союзники оказались вдруг на противоположных сторонах баррикады - врагами.
Дореволюционные либеральные историки, пытавшиеся разгадать нашу загадку, не могли прийти в себя от изумления, обнаружив, что «даже самые прогрессивные представители правящих сфер конца пятидесятых годов считали своим долгом объявить непримиримую воину обществу»[204]. Недоумевали, почему «догматика прогрессивного чиновничества не допускала и мысли о каком-либо общественном почине в деле громадной исторической важности... Просвещенный абсолютизм - дальше этого бюрократия не шла. Старые методы управления оставались в полной силе и новое вино жизни вливалось в старые мехи полицейско-бюрократической государственности»[205].
Не меньше русских историков недоумевают и американские. Брюс Линкольн, написавший книгу об архитекторах Великой реформы, так и не смог объяснить, почему «европейцы практически единодушно видели в самодержавии тиранию, за разрушение которой они боролись в революциях 1789,1830 и 1848 гг., [тогда как] русские просвещенные бюрократы приняли институт самодержавия как священный»[206]. Ближе всех подошел к разгадке, кажется, Бисмарк, который был лично знаком с талантливейшим из «молодых реформаторов». Вот его отзыв: «Николай Милютин, самый умный и смелый человек из прогрессистов, рисует себе будущую Россию крестьянским государством - с равенством, но без свободы»[207]. Почему, однако, вчерашний либерал (пусть и националист) оказался вдруг противником свободы, не смог объяснить и Бисмарк.
Разгадка между тем лежала на поверхности. Идеология реванша, вдохновлявшая Милютина, превосходно объясняла как его «непримиримую борьбу с обществом», так и его пристрастие к «полицейско-бюрократической государственности». Подготовка к реваншу требовала не «свободы всего народа», а концентрации власти. И уж во всяком случае не ее ограничения. Бывшие союзники, либералы («общество») казались ему в лучшем случае наивными чудаками не от мира сего, а в худшем - отребьем, «демшизой», как принято говорить нынче.
Кто был прав в этом споре, рассудила русская история-странница: не только не добилось реванша за крымский разгром русское самодержавие, не сумело оно даже предотвратить «печальных последствий», о которых тщетно предупреждал министра Ланского его либеральный собеседник. Мечта Милютина о стране «с равенством, но без свободы» обрекла Россию на еще одну катастрофу, затянувшуюся на этот раз на три поколения.
Просто здесь перед нами дурная бесконечность имперского иосифлянства. Сначала ему не до свободы по причине, что зовет его в бой «победная музыка III Рима». А когда эта «музыка» доводит
страну до разгрома и унижения, ему уж и вовсе не до свободы, поскольку теперь живет оно жаждой реванша.
Глава одиннадцатая Последний спор
Такова, похоже, конструкция ментального блока иосифлянской политической элиты, не позволившего ей даже в разгар Великой реформы сделать следующий после освобождения крестьян шаг к разрушению идейного наследия Грозного царя. Кто же в самом деле мог тогда знать, что именно этот шаг окажется решающим для того, чтобы обеспечить стране будущее без Сталина? Об этом, впрочем, рассказано в трилогии очень подробно.
«Вялый пунктир»?
При всем том совершенно же очевидно, что первоначальный европейский импульс, заложенный в основание русской политической культуры (пусть и сильно испорченный «победной музыкой» иосифлянства), никогда не дал окончательно угаснуть тому, что Пелипенко презрительно именует «либеральной линией» русской истории. На самом деле по мере созревания этой «либеральной линии», в XIX и XX веках история её состояла, наряду с жестокими поражениями, также из серии замечательных побед. Как мы только что видели, крестьянское рабство и впрямь ведь не выдержало либерального натиска.
Следующей победой российских либералов стало сокрушение «сакрального самодержавия» в феврале 1917-го. Наконец, на излете «либерального пробуждения» 1989-1991-го пала еще одна цитадель грандиозной конструкции, созданной в XVI веке тандемом иосифлян и Грозного, - экспансионистская империя, снова и снова претендовавшая, несмотря на все свои эпохальные поражения, на мироде- жавность «першего государствования». Та самая империя, что на протяжении столетий служила, согласно А.В. Карташеву, сквозной темой «победной музыки III Рима».
И вместе с империей с треском и скрежетом зашаталась и вся хитрая ловушка «политической мутации». Во всяком случае структура ее оказалась бесстыдно обнажена. До такой степени, что не осталось сомнений: мы присутствуем при её мучительной агонии. Избавленная между 1861 и 1991 годами от всех, кроме одного, идейных и институциональных бастионов «особнячества» - от крестьянского рабства до самодержавной империи - Россия почти свободна от древнего иосифлянского заклятия (остается еще, конечно, вера в сакральность верховной власти, пусть и не самодержавной, эта «персональная мифология царя Ивана», но не лучшие времена переживает, похоже, и она).