«В деле совращения душ и всяческого развращения ученые писатели и мыслители достигли чрезвычайных успехов... Христианская власть Императоров Всероссийских не допускала явного отправления сатанинского культа. Поэтому изнывавшие, вместе с прочей интеллигенцией, от отсутствия «свобод» сатанисты проявляли себя... в литературе.
Кто ты зельями ночными Опоившая меня, Кто ты, Женственное имя В нимбе красного огня? -
истерично вопрошал поэтА. Блок [явно же взывал, негодяй, к революции!], а философ В. Соловьев так и умер, не успев толком размежевать христианство и гностицизм, а от гностицизма до сатанизма рукой подать... Андрей Белый... этот enfant terrible российского сатанизма»[157]. В список «разлагателей русского духа» неожиданно угодили, как видим,^аже самые откровенные критики российской интеллигенции.
В отличие от историографа, Марков не устает подчеркивать именно «простонародный» характер Союза русского народа и ничуть не скрывает презрения к интеллектуалам, даже сочувствующим, даже «национально ориентированным», которыми так гордился Кожинов. Что вождь черносотенцев терпеть не мог Соловьева, зто понятно. Он был костью в горле и для Кожинова, но Булгаков...
Ничуть не лучше, впрочем, обстояло дело с чиновной бюрократией. «Если б тогдашнее правительство доросло до понимания того, что впоследствии понял в Италии Муссолини... история России была бы совсем иной. Но рожденные ползать - не могут летать?.. Неизменно - до самого рокового конца ухаживали они за смутьянами и унижали вверенную им свыше власть перед выскочками и наглецами антигосударственной Государственной Думы и всячески открещивались и отплевывались от общения с Черной Сотней»[158], этой единственной надеждой России.
Глава десятая Агония бешеного национализма
II* ^ · 1*1 ^Д кУ I \ w U |
и русский консерватизм
Я думаю, довольно цитировать. Общая схема рас-
суждений Николая Евгеньевича, одного, кстати, из самых пламенных трибунов «антигосударственной государственной Думы», закончившего свои дни консультантом гестапо по русским делам, ясна. Нет сомнения, что схема эта славянофильская. «Простой народ», в котором, как мы помним, сосредоточена «вся мысль страны», противостоит в ней развращенной европеизмом «публике» - интеллигенции и бюрократам - совершенно так же, как у Константина Аксакова. Только там, где у Аксакова некий абстрактный «народ», у Маркова - вполне конкретные погромщики - охотнорядцы, деятельность которых он сам и рекомендует как фашистскую. У Аксакова была утопия, а у Маркова - практика. Я не говорю уже, что аксаковская утопия вдохновлена была мечтой о свободе, а реминисценции Маркова, как мог убедиться читатель, пронизаны отчаянной тоской по «итали- анскому фашизму». Но как, скажите на милость, выглядит в свете этой драматической метаморфозы позиция Кожинова, умудрившегося взять себе в духовные наставники одновременно и Аксакова, и Маркова?
Он-то силился доказать, что разница между ними «обусловлена вовсе не неким «вырождением» идеи [камешек в огород
Соловьева - и в мой], но существеннейшим изменением самой исторической реальности: невозможно было мыслить в России и о России 1900-1910-х годов точно так же, как в 1840-1850-х»[159]. Правильно, невозможно. Только почему-то не пришло историографу в голову, что еще невозможней представить себе Аксакова, посвятившего жизнь борьбе с «душевредным деспотизмом», тоскующим по фашизму.
Это, впрочем, лишь одна сторона дела. Попросту нельзя вообразить ситуацию, при которой благородный романтик оказался бы погромщиком. И никакие «изменения исторической реальности» не заставили бы человека чести упрекать правительство России в непонимании «того, что понял в Италии Муссолини». Нет, ни при каких обстоятельствах не стал бы Аксаков Марковым.
Но, с другой стороны, не аксаковская ли консервативная утопия, утверждающая ту самую «внеевропейскую, по выражению B.C. Соловьева, или противоевропейскую искусственную самобытность России», породила Маркова?
Достаточно ведь просто спросить, кому обязан погромщик самим противопоставлением «простого народа» интеллигенции, чтобы не осталось сомнений, что вышел Марков из славянофильской шинели. У кого еще мог он заимствовать странную, согласитесь, идею, что именно в этом простом народе «сосредоточена вся мысль страны»? Откуда, если не от Достоевского, его воинствующий антиинтеллектуализм, представление о том, что интеллигенция не более, чем «чужой народик, очень маленький, очень ничтожненький»? Откуда химера, что управляться Россия может лишь посредством прямого общения простого народа с самодержавным хозяином - без «бюрократического средостения»? Разве всё это не ключевые, не фундаментальные основы той самой консервативной утопии, которая строилась в России на протяжении всего XIX века - сначала Аксаковым (как внеевропейская), потом Данилевским (как антиевропейская), потом Шараповым и Никольским (как антиеврейская)?
Мои консервативные критики откровенно намекают, что само уже рассмотрение философии Маркова в одном ряду с такими паладинами идеологии национального эгоизма, как Аксаков или Данилевский, дисквалифицируют тезис Соловьева о неминуемом вырождении этой идеологии51. Как иначе, однако, объяснили бы эти критики происхождение идей Маркова? Из каких других источников могла проистекать идеология черносотенного Союза русского народа? Даже Кожинов был честнее, предположив, что просто в «изменившейся исторической реальности 1900-1910 годов» невозможно было защищать русское самодержавие иначе, нежели методами «италианского фашизма».
Другое дело, что в реальной жизни альтернатива «италианскому фашизму», конечно, была, но состояла она, как мы сейчас увидим, в откровенном признании, что консервативная утопия, краеугольным камнем которой была вера в императивность самодержавия, окончательно выродилась и защищать её порядочному человеку больше невозможно. Как иначе истолковали бы критики, скажем, признание Л.А. Тихомирова после революции пятого года, что «Россия... прямо находится в гибели и царь бессилен её спасти»?[160]Или аналогичное признание Б.В. Никольского, что «царствующая династия кончена и на меня её представителям рассчитывать [больше] нечего»53.
В любом случае, однако, обозначился ли конец выродившейся консервативной утопии решением Маркова продолжать за неё борьбу, опираясь на гестапо, или отказом от борьбы, как в случаях Тихомирова и Никольского, ясно одно: идеология национального эгоизма обанкротилась безнадежно. Разве не в этом действительный урок вырождения благородной консервативной утопии XIX века?
См. например: РепниковА.В. Современная историография российского консерватизма. WWW.NATI0NALISM,0RG
'Зпплтмыа
Глава десятая Агония бешеного национализма
«жидо-масонского заговора»
«Италианский фашизм» оказался, однако, лишь первой вехой на пути ее дальнейшего вырождения. Знаменосцем следующего ее шага по справедливости следует признать Григория Бостунича, дослужившегося до генеральских чинов в СС и ставшего, согласно американскому историку, «доверенным лицом Гиммлера и Гейдриха», свого рода «живым воплощением родства между черносотенной идеологией и нацистской мыслью»54.
Бостунич, в отличие от Маркова, полагал себя профессиональным историком. Потому и не ограничился ссылкой на подавление Господом восстания Сатанаила-Денницы, а тщательно исследовал генезис «еврейской революции» на протяжении всей мировой истории. Высшим его достижением в глазах нацистов была графическая схема движения этой революции в виде карты Европы, оплетенной змеей. Называлась она «Путь символического Змия, долженствующего поработить весь мир под жидовское иго».