Остальное, полагали декабристы, довершит просвещение. Разумеется, для этого печать должна быть свободна, суд независим и личность неприкосновенна. («Никто не может быть взят под стражу без того, чтобы в 24 часа ему были объявлены причины его задержания».) Правосудие должно отправляться только судом присяжных. Свобода создания ассоциаций и союзов, того, что впоследствии стало называться гражданским обществом, должна стать полной. Граждане равны перед законом.Нет нужды пересказывать здесь содержание этих конституционных проектов, они широко известны. Достаточно заметить, что они поразительно напоминают конституцию Соединенных Штатов (только вместо института президенства предлагалась конституционная монархия и рабство было запрещено законом). В принципе совпадало практически все, начиная от религиозной терпимости («все вероисповедания свободны») и до принципа федеративного устройства страны (вместо унитарной империи). «Федеральное или союзное правление, - писал Сергей Трубецкой, - одно соглашает величие народа и свободу граждан»101. Проект Муравьева предполагал административное разделение федеральной России на 14 держав и две области, каждую со своим двухпалатным парламентом и «начальником державы». (В руках федеральной власти оставались внешние сношения и надзор за общим ходом судопроизводства и соблюдением конституции.)
Важнее всего для нас здесь, однако, что в декабристском варианте русской истории (даже в стоявшей особняком «Русской правде» Пестеля с ее пристрастием к республике и унитаризму, резко отличающим ее от проектов Муравьева и Трубецкого) пропасть между патрицианской Россией и плебейским «народом» исчезала напрочь. «Не может в России более существовать, - писал Пестель, - позволе-
Там же. С. 170.
Там же. С. 190. (Выделено автором).
ние одному человеку иметь и называть другого своим крепостным рабом. Рабство должно быть решительно уничтожено, и дворянство должно непременно навеки отречься от гнусного преимущества обладать другими людьми»[135].
Соответственно не было больше нужды ни в особой категории «народности», включенной в государственную идеологию, ни в самой такой идеологии, ни в вечных спекулятивных гаданиях по поводу того, что на самом деле думает «народ» о мире, о России и о самом себе. Каждые несколько лет народ свободно высказывал бы то, что он думает, на всеобщих выборах, точно так же, как на выборах волостных, уездных и «державных», не говоря уже о независимой от государства прессе и об «ассоциациях и союзах», в которых он должен был составлять большинство.Вместе с пропастью между двумя Россиями исчезала и нужда в противопоставлении России Европе, православия «еретическому» западному христианству, российской «духовности» европейскому «мещанству» и внутри страны - «русского нерусскому». Иначе говоря, исчезала нужда во всём, что, начиная от Ивана Аксакова и кончая Вадимом Кожиновым, представляет суть славянофильской традиции. Не было, одним словом, необходимости в истерическом подчеркивании уникальности России, очевидно проистекающем из комплекса неполноценности. Просто потому, что самого этого комплекса не было бы, как нет его сегодня у немцев или у англичан. Без злокачественного и агрессивного национализма откуда было бы взяться сверхдержавной болезни? И тем более фантомному наполеоновскому комплексу?А что было бы? Просто еще одна европейская великая держава, возможно, и более свободная и политически прогрессивная, нежели ее соседи. Повторилось бы, другими словами, то, что произошло с Россией в конце XV века в ее Европейском столетии, которое так подробно описано в первой книге трилогии.Разумеется, это не избавило бы страну от обычных в тогдашней Европе откатов, кризисов, политических драм и разочарований. Залогом тому служило хотя бы противоречие между конституционными проектами Муравьева и Трубецкого и «Русской правдой» Пестеля, их упорное подозрение, что он вовсе «не Вашингтон, а Буонапарте», И все-таки согласитесь, это была бы совсем другая русская история. К сожалению, однако, ей не суждено было состояться. Потенциальные отцы-основатели европейской России оказались, в отличие от отцов-основателей европейской Америки, насильственно изъяты из обращения. И началось двухвековое путешествие расколотой на непримиримые половины страны в средневековом пространстве.
Ибо разгром декабризма был вовсе не только несчастьем для нескольких сот великосветских и офицерских семей. Это была катастрофа для великой страны: она оказалась обезглавленной, прошла, можно сказать, через клиническую смерть. Удивительно ли, что очнулась она от смертельного сна, на три десятилетия накрывшего ее жандармской шинелью Официальной Народности, с совершенно другими представлениями о патриотизме?
Глава девятая Как губили петровскую Россию
Официальной Народности
Мы уже слышали это от Александра Пыпина, закаленного литературоведа, увековечившего свое имя введением в оборот этого самого термина. «Даже сильные умы и таланты сживались с нею, - объяснил он нам, - усваивали ее теорию. Настоящее казалось решением исторической задачи, народность считалась отысканною, а с нею указывался и предел стремлений»103. Владимир Соловьев тоже, как мы помним, указал нам на «внутреннее противоречие между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше»104.
Фантасмагория
'103 Пыпин AM. Характеристики литературных мнений отго до 50-х гг. Сп6., 1909. С. 102. 104 Соловьев B.C. Сочинения: в 2 т. Т. 1. С. 444.
Вот это и случилось с Россией, покуда находилась она в состоянии клинической смерти, практически лишенная интеллектуальной
элиты. Патриотизм оказался подменен в ней национализмом. Если бы термин этот не был так безнадежно скомпрометирован своей связью с экономикой, можно было бы сказать, что русская интеллигенция оказалась «национализированной».
Отождествив «народность» с «патриотизмом», начальство приказало считать пропасть между двумя Россиями несуществующей. И новая поросль интеллектуальной элиты, выросшая под сенью государственного патриотизма, оказалась в плену у этой фантасмагории. С оговорками, с поправками, с исключениями, но она с нею согласилась. Здесь был первый и самый глубокий корень духовной трагедии, погубившей петровскую Россию в роковое десятилетие 1908 -1917 годов.
И когда Джеффри Хоскинг много лет спустя недоуменно замечает, что по какой-то причине «ни один член Временного правительства так никогда и не понял, почему крестьяне в солдатских шинелях покидали окопы и отправлялись домой»[136], объяснение этому поразительному феномену, не имевшему аналогов ни в одной другой воюющей армии, лежит именно в фантасмагории Официальной Народности. Просто члены Временного правительства, агитировавшие вместе со всей национально ориентированной интеллигенцией за «войну до победного конца», и крестьяне в солдатских шинелях жили, как и в прежние века, в разных странах, а думали, что живут в одной. Первых обуревал «патриотизм», а вторые шли делить землю. Удивительно ли в самом деле, что Ленин, проживший почти всю сознательную жизнь в эмиграции и совершенно чуждый патриотической фантасмагории, это понимал, а члены Временного правительства, плоть от плоти национально ориентированной интеллигенции,- нет?
Четырнадцать лет спустя после своего постыдного бегства из Петрограда , Керенский за ланчем в Лондоне со знаменитым магнатом британской прессы лордом Бивербруком, так ответил на его вопрос, могло ли Временное правительство остановить большевиков, заключив сепаратный мир с Германией: «Конечно, мы и сейчас были бы в Москве». И когда изумленный лорд спросил, почему же они этого не сделали, ответ был поистине потрясающим: «Мы были слишком наивны»[137]. Этот ответ (вместе с другими ему подобными) заставил британского историка Орландо Фигеса прийти к совершенно естественному заключению: «Основательней, чем что бы то ни было, летнее наступление [1917-го] повернуло солдат к большевикам, единственной партии, бескомпромиссно стоявшей за немедленный конец войны. Если бы временное правительство заняло такую же позицию и начало переговоры с немцами, большевики никогда не пришли бы к власти»[138].