Когда пробил, наконец, в апреле 1881 года так давно ожидаемый ими час контрреформы, молодогвардейцы, т.е. славянофилы второго поколения, были совершенно уверены, что время их пришло. Леонтьев, например, приветствовал режим Александра III как «смелый поворот» и «новый порядок», как начало того, что он называл «реакционным реформаторством» и ревизантизацией России. Менее одаренные его соратники по «реакционному обскурантизму», как называл их мировоззрение П.Н. Милюков, ожидали от нового режима хотя бы просто реставрации Официальной Народности с её подзабытыми в эпоху Великой реформы православием, самодержавием и народностью. Оптимисты среди них надеялись, что теперь-то и впрямь выходит Россия - после четвертьвекового блуждания «по пустыне либерально-эгалитарных реформ» - на «историческую дорогу нашу: гармоническое сочетание самодержавия и самоуправления». Я имею в данном случае в виду, конечно, героев «Красного колеса» А.И. Солженицына, обломки старого славянофильства, окопавшиеся в земствах. Но всех их ожидало разочарование жесточайшее.
Глава восьмая
И нтелл е ктуал ьн ая наФинишной прямой нищета власти
Ибо степень дегенерации самодержавия была уже такова, что оно с порога отвергало любые новые идеи, любое интеллектуальное оправдание. Самое драматическое подтверждение тому - судьба Леонтьева, отвергнутого тем самым режимом «нового порядка», идеологом которого он так отчаянно мечтал стать. И были ведь у него, казалось, для этого все основания. Кумиром нового хозяина империи действительно был Николай I, которому он сознательно подражал и режим которого пытался воспроизвести. Так почему бы, спрашивается, и не принять «новому порядку» в качестве национальной идеи леонтьевский византизм? Ведь принял же полстолетия назад Николай любительскую карамзинскую утопию в форме Официальной Народности, предложенной ему безнадежным дилетантом графом Уваровым? Тем более, что разработана была новая национальная идея куда более глубоко и серьезно и выросла под пером Леонтьева в блестяще, как мы видели, аргументированную философию истории, которая сделала бы честь и самому Ницше. Недаром же говорил Розанов об этих двух, как об «одной комете, разделившейся надвое».
Но нет, не принял Леонтьева «новый порядок». На финишной прямой, на последней накануне «национального самоуничтожения» ступени деградации, оказалось самодержавие идейно пустым, интеллектуально нищим. Ни на что, кроме обнаженной полицейской диктатуры, оно больше не претендовало.
Это был опасный курс. Кто-кто, но уж Леонтьев-то понимал, что опасен он был самоубийственно. Ибо просто не может средневековая система жить в современном мире без моноидеологии, без национальной идеи. И тем не менее суждено ему было умереть отвергнутым той самой контр реформой, ради которой он жил.
_ Глава восьмая
Правли Бе р д я ев? Iна финишн°й
Отчасти объяснялось это, конечно, искренним отвра- щением, которое испытывал к любой новой мысли самый могущественный идеолог «нового порядка» Константин Петрович Победоносцев, этот Суслов позапрошлого века, который, по словам академика Ю.В. Готье, был «вдохновителем и руководителем русской государственной политики в течение всего царствования Александра II! и первых лет царствования его преемника»1.
И потому характер этого человека, чьи «совиные крыла», по выражению Александра Блока, накрыли Россию на четверть столетия, обретает некоторое историческое значение. Вот как пытался объяснить его Бердяев: «Он был нигилистом в отношении к человеку и миру. Он абсолютно не верил в человека, считал человеческую природу безнадежно дурной и ничтожной»2. Из такой философской посылки, заключал Бердяев, следовать могла лишь одна политика: «Человек так безнадежно плох, что единственное спасение - держать его в ежовых рукавицах. Человеку нельзя давать свободы. Только насилием и принуждением монархической государственности можно держать мир»3.
Бердяев, боюсь, ошибся. Ведь отцы-основатели Соединенных Штатов, летом 1787 года работавшие в Филадельфии над конституцией, которой суждено было пережить столетия, точно так же, как Победоносцев, исходили из принципиальной порочности человеческой природы. И точно так же, как он, не верили, что добродетель сама по себ^сможет когда-либо победить порок. Более того, они вообще были убеждены - вслед за Кальвином, - что, как замечает историк конституции Ричард Гофштадтер, «земной ум находится во вражде с Богом»4.
Только вот выводы из одинаково мрачной посылки сделали они почему-то прямо противоположные. Во всяком случае ни о какой
Тайный правитель России (далее Правитель). М., 2001. С. 499.
Там же. С. 536.
Там же.
HofstadterR. The American Political Tradition. Vintage Books, 1948. P.3.
самодержавной государственности они и не помышляли, не говоря уже о ежовых рукавицах. Вместо всего «отцы конституции полагались на способность порока нейтрализовать порок»5. Институциональным выражением этого и было, собственно, то самое разделение властей на три независимых друг от друга ветви, которое за несколько десятилетий до того предложил в «Духе законов» Шарль де Монтескье. Короче говоря, они «не верили в человека, но верили в силу хорошей политической конституции, способной его контролировать»6.
У Победоносцева же, как мы н.а. Бердяев]
видели, одно слово «конституция»
вызывало пароксизм ярости (точно такой же, как, допустим, слово «Америка» в наши дни вызывает у Михаила Леонтьева). Говорит нам поэтому его «нигилизм», похоже, совсем не о том, что увидел в нем Бердяев. А именно о первостепенной важности политической традиции. Если отцы-основатели исходили из европейской традиции, которую Бердяев игнорировал, то Победоносцев исходил из традиции николаевской Официальной Народности. Вот откуда и появились у него «ежовые рукавицы монархической государственности».
Куда яснее - и ярче - объяснил нам, как мы помним, без всякой философии характер этого человека Константин Леонтьев. Победоносцев, полагал он, «человек очень полезный, но как? Он, как мороз; препятствует дальнейшему гниению; но расти при нем ничего не будет. Он не только не творец; он даже не реакционер в тесном смысле этого слова; мороз, я говорю, сторож; безвоздушная гробница; старая невинная девушка и больше ничего»7. Это ответ «реакцио-
Ibid.
Ibid. Р. 7.
этого устрашающего арсенала
к
1
4
i А
Ивоск Ю.П. Константин Леонтьев. Франкфурт. 1974. С. 243.
нера в тесном смысле», т.е. реакционного реформатора бесплодно-
му политическому охранителю.
Нет сомнения, можно представить себе ситуации, в которых охранительство спасительно. Я писал уже во второй книге трилогии об одной такой ситуации в июле 1914-го. Но там речь шла о редком в истории моменте, когда самое полезное действие заключалось втом, чтобы не предпринимать никаких действий. Но в ситуации, когда, по словам К.Д. Кавелина «почти все [были] убеждены, что самодержавие кончило свои дни»8, охранительство Победоносцева было для страны губительно. Даже Б.Н. Чичерин, много лет состоявший с ним в переписке, признавал, что «Победоносцев ничего не понимает, кроме канцелярии и консистории. Выборных учреждений он не видел в глаза и боялся их, как огня»9. Сохранилось об этом охранительстве Победоносцева любопытнейшее свидетельство высокопоставленного бюрократа.
Е.М. Феоктистов был в 1880-е начальником Управления по делам печати, тогдашнего Главлита. Прославился он тем, что установил в русской литературе такой цензурный террор, какого не испытывала она со времен Официальной Народности. Даже очень осторожному и лояльному дружественной России французскому историку начала XX столетия Э. Оману пришлось-таки заметить по поводу деятельности Феоктистова (и его высокопоставленного патрона, министра внутренних дел Дмитрия Толстого): «Последние следы свободы печати исчезли; с первых же месяцев царствования Александра III повременные издания отнюдь не разрушительного свойства, такие, как