Литмир - Электронная Библиотека

Никитенко А.В. Цит. соч. С. 421. Там же. С. 317-318.

^ I Глава четвертая

UTT6 П 6 Л Ь I Ошибка Герцена

На первых порах после смер­ти Николая могло показаться, что научил. И хотя в манифесте о вос­шествии на престол Александр Николаевич обещал быть лишь «ору­дием видов и желаний Нашего незабвенного родителя», уже его рескрипт от 20 ноября 1857 года о предстоящей отмене крепостного права прозвучал чем-то вроде «подкрестной записи» Василия Шуйского за два столетия до этого или, чтобы совсем уже было знако­мо, вроде речи Никиты Хрущева на XX съезде КПСС столетие спустя. Император Александр возвестил оттепель, можно сказать, официаль­но. Да и не был его рескрипт, как и хрущевская речь, громом с ясно­го неба.

Уже 16 октября 1855 года Никитенко записывал: «В обществе начинает прорываться стремление к новому порядку вещей... Многие у нас даже начинают толковать о законности и гласности. Лишь бы это всё не испарилось в словах»9. С.М. Соловьев вторил: «С 1855 года пахнуло оттепелью; двери тюрьмы начали отворяться; све­жий воздух производил головокружение у людей, к нему не привык­ших»10.

Просто поначалу оттепель эта была какая-то неуверенная. Как писал в герценовском Колоколе анонимный корреспондент из России, «Весна не весна, а так, то погреет, то отпустит, то снова под­морозит. Точь-в-точь петербургская весна»11. И настолько еще цепко сидел в сердцах страх, и так трудно было поверить в необратимость этой робкой оттепели, что некоторые, как тот же С.М. Соловьев, ожи­дали от неё чего-то, быть может, еще худшего: «Конечно, я не был опечален смертью Николая, но в то же время чувствовалось не по себе, примешивалось какое-то беспокойство, опасение: а что если еще хуже будет? Человека вывели из тюрьмы, хорошо, легко дышать свежим воздухом; но куда ведут? - может быть, в другую, еще худ-

Там же. С. 422.

Соловьев С.М. Цит. соч. С. 172.

Колокол. Вып. 1. Факсимильное изд. (далее Колокол). М., 1962. С. 189.

шую тюрьму?»12

Моим современникам, пережившим 1953-й, это чувство хорошо знакомо. Самодержавие оно самодержавие и есть, и неважно кто там на вершине власти - царь, генсек или президент: смертному не дано знать, куда поведет его новый хозяин. Но в конце концов даже скептический читатель Колокола должен был всё-таки признать, что «распустилась наша обильная неисходимая грязь» и новое солнце «стало греть и живое и мертвое»13.

А после рескрипта 1857-го грянула гласность - и отпали сомне­ния. Страна и впрямь пыталась выбраться из тупика.

Глава четвертая

I I uiuou чсшосршил

Несостоявшееся геРЦена

Гласность делала свое дело. Как и столетие

спустя, после смерти другого тирана (и другого культа политического идолопоклонства), превращалась помаленьку эта робкая оттепель в неостановимую весну преобразований. Наступила пора Великой реформы. Откуда-то, словно из-под земли, хлынул поток новых идей, новых людей, неожиданных свежих голосов. Похороненная заживо интеллигенция вдруг ожила.

И оказалось, что, в отличие от идеологов государственного пат­риотизма, размышляла она вовсе не о «православном Папе в Риме», как Тютчев, и не об «универсальной империи», как Погодин, а, напротив,^ возобновлении марша в Европу, насильственно пре­рванного три десятилетия назад. Уцелевшие декабристы вместе с отпущенными по амнистии героями польского восстания 1831 года возвращались из сибирских рудников словно бы затем, чтобы пере­дать новому поколению факел политической модернизации. Вот два моментальных снимка настроения эпохи.

Так, например, чувствовала ее Софья Ковалевская, знаменитый в будущем математик: «Такое счастливое время! Мы все были так глу­боко убеждены, что современный строй не может дальше существо-

Соловьев С.М. Цит. соч. С. 152.1 Колокол. С.1B9.

вать, что мы уже видели рассвет новых времен - времен свободы и всеобщего просвещения!.. И мысль эта была нам так приятна, что это невозможно выразить словами»14.

Либеральный мыслитель Константин Кавелин очень политически точно объяснял, каким именно в представлениях влиятельных совре­менников должен быть этот новый строй: «Конституция - вот что составляет теперь предмет тайных и явных мечтаний и горячих надежд. Это теперь самая ходячая и любимая мысль высшего сосло­вия»15.

Ну мыслимо ли было такое до крымской катастрофы, если еще в 1853 году отмена крепостного права даже Герцену казалась лишь смутной мечтой и самые дерзкие его требования к царю не шли даль­ше чего-нибудь вроде: «пусть разрешит всем, кто хочет, составление обществ, товариществ для выкупа крестьян, для помощи освобож­дающимся»? Какая уж там, право, конституция!

Но стоит сравнить этот робкий пассаж (который, впрочем, при Николае выглядел необыкновенно смелым диссидентским замахом) с тем, что говорил тотже Герцен четыре года спустя, как бросится нам в глаза пропасть, разделяющая две эпохи. Другой человек перед нами! Не разрешения просит он теперь у царя, но настойчиво ему рекомендует: «Надобно государю так же откровенно отречься от петербургского периода, как Петр отрекся от московского. Имея власть в руках и опираясь с одной стороны на народ, с другой на всех мыслящих и образованных людей в России, нынешнее правитель­ство могло бы сделать чудеса»16.

Да что Герцен, если даже бывший зубр государственного патрио­тизма Погодин и тот поддался общему одушевлению. До такой степе­ни, что писал совершенно для себя невероятное: «...назначение [Крымской войны] в европейской истории - возбудить Россию, дер­жавшую свои таланты под спудом, к принятию деятельного участия в общем ходе потомства Иафетова на пути к совершенствованию, гражданскому и человеческому»17. Прислушайтесь: ведь говорит

Цит. по: история XIX века, М., 1938. T.6. С. 90.

ИР Ввып. ю, М., 1907. С. 84.

16 Колокол. С.14.

V ИР Вып. 9. С. 68.

теперь Погодин, пусть выспренним своим «нововизантийским» сло­гом, то же самое, за что четверть века назад Чаадаева объявили сумасшедшим. А именно, что сфабрикованная николаевскими политтехнологами «русская цивилизация» есть лишь одна из ветвей «потомства Иафетова» (сиречь христианской Европы) и раньше или позже предстоит ей поэтому вернуться в общее европейское лоно.

На миг могло показаться даже, что освобожденная от невыноси­мой казёнщины и «калмыцкой», по выражению Белинского, цензу­ры, а вскорости и от позора крепостного права, опять, как накануне 14 декабря, поднимается Россия навстречу пушкинской «звезде пле­нительного счастья». Становится, говоря прозой, европейской стра­ной: с гласностью, с выборным местным самоуправлением и судом присяжных, с реформированной армией и свободным крестьян­ством - и без сверхдержавных притязаний на универсальную импе­рию. «Ты победил, Галилеянин!» - приветствовал успех молодого императора из своего лондонского далека Герцен.

Но чуда не совершилось.

Уже в ходе подготовки к отмене крепостного права стало очевид­но, что главный урок из крушения государственного патриотизма не извлечен. На смену опозоренной Официальной Народности неожи- даннно поднималось новое поколение государственных патриотов. И выяснилось вдруг, что тридцатилетний спор между Уваровым и Чаадаевым, между основополагающим николаевским постулатом (Россия не Европа) и екатерининским (Россия держава европейская) был опять, как после 1825 года, решен в пользу Уварова. Парадокс, как мы уже знаем, заключался в том, что место сошедших со сцены «фрунтовиков» и «болотных гадов» заняли просвещенные, интелли­гентные национал-либералы. А это означало, что прорыва в Европу, завещанного Чаадаевым, не будет, что страна будет продолжать сопротивляться «духу времени».

Короче говоря, в основание новой государственной храмины, которая вошла в историю под именем постниколаевской России, оказались заложены своего рода мины, пусть замедленного дей­ствия, но громадной разрушительной силы. И в один трагический день суждено было им беспощадно взорвать её, камня на камне не оставив от всех надежд и мечтаний, которые мы только что слышали.

313
{"b":"835143","o":1}