Литмир - Электронная Библиотека

40 Александр Ахиезер, Игорь Клямкин, Игорь Яковенко. История России: конец или но­вое начало? М., 2005, с. 696.

Но ведь то же самое и с либеральной традицией. Ибо что же, собственно, произошло при Петре III, попросту говоря? Был отменен закон об обязательной службе дворянства. Так ведь при Иване III — и вообще до середины XVI века — никакого такого закона и в поми­не не было, поскольку не было и обязательной службы. Почему же, спрашивается, датировать возникновение отечественной либераль­ной традиции временем отмены закона, которого до Ивана Грозно­го попросту не существовало?

Ведь здесь та самая проблема уникальности русской элиты, ко­торую, как мы помним, поставил во главу угла своего исследования Роберт Крамми. Но даже он готов был признать, что до введения за­кона об обязательной службе русская элита ничем, собственно, не отличалась от европейской. По какой же, спрашивается, причине от­казывают ей в этом авторы новейшей «Русской истории»? Право же, трудно найти этому другое объяснение, кроме того, что они тоже ос­таются в плену старого мифа об однолинейности истории Москов­ского государства.

Здесь между тем Ахиллесова пята мифа. Ибо как бы ни был миф этот изощрен, не может он, однако, зачеркнуть очевидный факт, что при Иване III предпочитали почему-то люди с Запада бежать в «дес­потическую Московию», тогда как после самодержавной революции 1560-т столь же неудержимо устремились они на Запад. Навсегда необъяснимой останется для мифа и неожиданная народно-хозяй­ственная катастрофа, постигшая Россию как раз в годы Ливонской войны, та самая, с которой, как помнит читатель, и началось её скольжение к «евразийской модели государственности». И даже ро­ковую разницу между новгородскими экспедициями деда и внука объяснить он не сможет.

Казалось бы, из всего этого следует неопровержимо, что именно в 1560-м произошла в московской истории какая-то эпохальная ме­таморфоза, ничуть не менее значительная, нежели та, что повтори­лась три с половиной столетия спустя в 1917-м. Между тем тысячи то­мов написаны о большевистской революции и о том, как ошеломля­юще отличалась постреволюционная Россия от дореволюционной. Никому и в голову не приходит в этом отличии усомниться. И в то же время за одну уже мысль о совершенно аналогичном отличии между Россией досамодержавной и послеопричной многие мои коллеги на Западе — да и в России — готовы меня с пуговицами съесть.

Но почему, собственно? Ведь даже из фактов, которые уже при­ведены, очевидно, что после 1560 года перед нами просто другая страна. И не в том лишь дело, что самодержавная Россия так же не походит на досамодержавную, как советская империя после 1917-го не походит на царскую. Тут метаморфоза куда глубже. Ведь Россия Ивана III была не только досамодержавной. Она была еще и докре- постнической. Больше того, она была доимперской. И по одной уже этой причине застрахованной от губительных мечтаний о «першем государствовании», что обуревали Ивана Грозного, т.е. о том, что Павловский величает сегодня статусом «мировой державы», а Бел- ковский «государством-цивилизацией».

Нет, не посещали такие опасные фантазии ни Ивана III, ни выра­щенное им европейское поколение реформистской элиты, которо­му предстояли, как мы помним, дела более серьезные, например, борьба за местное самоуправление в России и за Судебник 1550 с его русской Magna Carta Короче, их Россия просто принадле­жала к другому, если хотите, политическому классу, к классу вели­ких держав Европы. И уж такой-то глубины метаморфоза заслужи­вает, казалось бы, объяснения, по меньшей мере, столь же серьез­ного, как и его повторение в 1917-м. Тем более, что в обоих случаях

речь шла, по сути, об одном и том же, о внезапном выпадении Рос- *

сии из Европы.

Допускаю, что моим оппонентам может не нравиться такое объ­яснение разницы между процветанием и разорением. Но ведь ника­кого другого они не предлагают. Хуже того, просто ее игнорируют. И потому, пусть уж не посетует читатель, нету нас с ним иного выхо­да, кроме как сокрушать один за другим бастионы мифа по мере то­го, как будем мы о них спотыкаться. С тем и обращаемся мы сейчас к очередному его бастиону, в основе которого лежит утверждение, что с IX по XVII век русское крестьянство прошло однолинейный — а как же иначе? — путь от свободного (в средневековом смысле) ста­туса к закрепощению и рабству.

Загадка Юрьева дня

В общем, картина рисуется такая. Крестьянское самоуправление постепенно разрушалось по мере того, как поме­щики захватывали черные, т.е. формально государственные, а фак­тически крестьянские земли. Так же постепенно, начиная с середи­ны XV века, ограничивалась свобода передвижения крестьян. И ро­ковой рубеж перейден был как раз в царствование Ивана 111 (потому, собственно, и называет, его если помнит читатель, Николай Борисов «царем-поработителем»).

По традиции в Юрьев день крестьяне имели право покидать лендлорда. Судебник 1497 г. придал этому обычаю силу государ­ственного закона. Толкуется это так, что именно Иван III, сведя сво­боду крестьянского передвижения к двум неделям, заложил основу крепостного права. Отсюда оставался лишь один шаг к полному «за­креплению» крестьян — к введению Грозным «заповедных лет», за­прещавших какое бы то ни было их передвижение. Так и преврати­лось крестьянство в безгласную, беспощадно эксплуатируемую мас­су, мертвую в законе. Улавливаете мифическую «однолинейность»?

Глава вторая Первостроитель

А теперь посмотрим, как обстояло дело в действительности, от­талкиваясь от одной из классических, по установившемуся мнению, работ — «Лорд и крестьянин в России» Джерома Блэма. «Уже в кон­це XV века, — категорически утверждает автор, — право крестьян­ского передвижения было урезано. Судебник 1497-го зафиксировал две недели на Юрьев день осенью (25 ноября) как единственное за­конное время, когда крестьянин мог покинуть лендлорда, а также тя­желый штраф, который он должен был уплатить, прежде чем уйти».41

Для Блэма, конечно, не секрет, что Юрьев день придуман не Иваном III. Он был лишь «официальным признанием древнего права крестьянина на уход, защищавшим его от попыток сеньора отнять у него эту привилегию. Если лендлорд пытался удержать его против

41 Jerome Blum. Lord and Peasant in Russia from the Ninth to the Nineteenth Century, Princeton University Press, 1961, p. 247. Emphasis added.

Часть первая \ Гпава вторая КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ ПврВОСТрОИТвЛЬ

воли, крестьянин мог обратиться к властям и вынудить сеньора при­знать его свободу уйти».42 «В свете этих гарантий, — продолжает Блэм, — выглядит вполне правдоподобно, что крестьянин распола­гал полной свободой передвижения, если он исполнял резонные ус­ловия, установленные законом». Блэм даже соглашается с Б,Н. Чи­чериным, одним из первых историков русского крестьянства, писав­шим в 1858 году, что «свобода передвижения была универсальным феноменом в старой России до конца XVI века».43

Въедливый читатель заметит, наверное, что в одной и той же фразе Блэм почему-то трактует Юрьев день и как «право» крестьяни­на и как его «привилегию» (что, конечно, совсем разные вещи). И «тяжелый штраф» через две страницы превращается у него в «ре­зонные условия, установленные законом». Но эти странные погреш­ности меркнут перед главным, концептуальным противоречием. Ибо, с одной стороны, признает он, что свобода передвижения была «полной», а с другой, утверждает, что она была «урезана». Пытаясь как-то свести концы с концами, Блэм говорит, что юрист Чичерин просто «путает законодательство с историческим фактом». Хоть за­кон и защищал свободу передвижения, «крестьянину становилось все труднее покинуть лендлорда, поскольку сеньор мог употребить различные уловки, как законные, так и незаконные, чтоб удержать его»44 Но концы тут же расходятся еще дальше, потому что Блэм, по сути, нечаянно опровергает классический тезис старого мифа. Полу­чается веды* что тоталитарное государство, несмотря на свое пред­полагаемое всемогущество, было бессильно заставить помещика уважать свой закон.

31
{"b":"835143","o":1}