Литмир - Электронная Библиотека

Глава третья Метаморфоза Карамзина

ьерииьсш В каком-то смысле приз­навал это и Ю.М. Лотман, хотя и пытался смяг­чить оглушительный эффект николаевского вотума доверия преж­нему властителю дум:

«Карамзин не успел закрыть глаза, как началась работа по его канони­зации... Мертвого стремились завербовать в союзники и его именем освятить суету своих дел и расчетов. Прежде всего в эту работу включился Николай I, уже показавший себя в 1826 г. не только бессер­дечным палачом, но и умелым комедиантом».1*1 Всё туе верно. Кроме разве того, что Николаю понадобилось вербо­вать в союзники мертвого. Карамзин и при жизни был не только со­юзником, но и ментором молодого императора. И потому неизвест­но еще, кто кого тогда вербовал. В конце концов Николай и впрямь ведь был идеальным кандидатом в лидеры общества, руководимого «конституцией страха», о котором мечтал поздний Карамзин. Слу­чайно ли в самом деле, как заметил А.Е. Пресняков, «в моменты трудные для власти и опасные для её носителя... речи Николая звуча­ли по-карамзински»?142 Так что, каким бы ни был император «коме­диантом», он высоко ценил внимание и доверие мэтра.

Ю.М. Лотман. Карамзин, с. 304.

Кто КОГО

А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия, Л., 1925, с. 20

Недаром же, надо полагать, и хоронили его с царскими почестя­ми, тогда как Пушкина... Вот что рассказывает А.В. Никитенко о по­следних почестях великому поэту: «Жена моя возвращалась из Могилева и на одной станции неподалеку от Петербурга увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожею... Что это такое? — спросила моя жена у одного из нахо­дившихся здесь крестьян. — А Бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит — и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости Господи, как собаку».143Как видим, Николай вполне отдавал себе отчет в том, кто его со­юзники, а кто нет. Даже если допустить, что Лотман прав и Николай «вербовал» мертвого Карамзина, то совершенно ведь непонятно, почему так решительно отказался он «вербовать» в союзники мерт­вого Пушкина. Ведь Пушкин тоже написал и «Стансы», и «Клевет­никам России», и «Бородинскую годовщину», которые в свое время пришлись по душе императору. Я не говорю уже о том, что Пушкин был гордостью русской литературы. Почему бы не канонизировать в таком случае и его? Между тем, как свидетельствует тот же Ники­тенко, «мера запрещения относительно того, чтобы о Пушкине ни­чего не писать, продолжается».144 И впрямь ведь ни малейшей по­пытки эксплуатировать его память, в отличие от памяти Карамзина, сделано при Николае не было.

Напротив, Н.И. Греч получил выволочку от Бенкендорфа даже за невинную ремарку в Северной пчеле: «Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги на поприще словесности».145 И совсем уж скандал приключился с этим злосчастным «попри­щем», когда А.А. Краевский, редактор Литературных прибавле­ний к Русскому инвалиду, оказался единственным, кто отважился бросить вызов официальному запрещению, напечатав трогатель­ный некролог Пушкину, в котором, между прочим, были слова «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща».146

А.В. Никитенко. Цит. соч., ил, с. 197.

Там же.

Там же, с. 196.

Там же.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

Выбористории-странницы геРцен

был прав, когда говорил, что в XIX веке само­державие больше не могло идти в ногу с цивилизацией, хоть и было в союзе с нею в веке предшествующем. И Пушкин ошибся совсем немного, когда писал в письме Чаадаеву, что правительство у нас единственный европеец. Так оно в России и было — до историчес­кого перекрестка 1825 года, когда петровская традиция насмерть схлестнулась с дремавшей все это время под спудом традицией мо- сковитской. Истории-страннице предстоял очередной выбор.

За всеми хитросплетениями событий, за всеми сложностями борьбы политических сил и «архетипов сознания» выбор этот, по сути, был тот же, перед которым оказалась страна в 1560-е. На од­ной стороне исторического спора по-прежнему стояли самовластье и крестьянское рабство, на другой — перспектива европейской сво­боды. Что лучше, ясно не только современному читателю, молодой Александр Павлович понимал это, как мы видели, ничуть не менее отчетливо, чем мы с вами. И молодой Сперанский тоже.

Там же.

На следующий день Дондуков-Корсаков, попечитель Санкт-Пе­тербургского учебного округа, вызвал Краевского, чтобы передать ему «крайнее неудовольствие» министра просвещения Уварова:

«Что за выражения! Солнце поэзии// Помилуйте, за что такая честь?.. Какое это такое поприще?.. Разве Пушкин был полководец, военачаль­ник, министр, государственный муж?.. Писать стишки не значит еще проходить великое поприще!»™7 И это в момент, когда, по словам Аполлона Григорьева, «всякое критическое замечание насчет Карамзина считалось святотат­ством».148 А ведь и Карамзин не был ни полководцем, ни минист­ром. Разница была лишь в том, что он оправдал доверие своего ко­ронованного патрона, а Пушкин, сколько бы ни старался полюбить тирана, сделать этого так и не смог.

А. Григорьев. Литературная критика, М., 1967, с. 158.

История-странница выбирает, однако, не то, «что лучше», но то, что позволяет ей выбрать расстановка политических сил на каждом новом перекрестке. Как это ни печально, в расчет тут идут не моральные сооб­ражения и не благие намерения, хотя бы и обещали они улучшение на­родной участи, а совсем другие сюжеты. Решает то, на чьей стороне сильный лидер, влиятельный идеолог, критическая масса элиты и гео­политическая ситуация. Таковы жестокие уроки исторического выбора.Вот пример неудачного для европейского прорыва геополитичес­кого расклада сил: «молодые друзья» Александра, безуспешно пы­тавшиеся найти путь к отмене крепостного права. Единственным ре­зультатом их усилий оказался, как мы знаем, лишь закон от 20 февра­ля 1803 года о «вольных хлебопашцах», разрешавший помещикам отпускать крестьян на волю по взаимному уговору. Но ведь даже этот более чем скромный результат содержал в себе предзнаменование будущего, хоть практически и незамеченное историками.Во-первых, «вольноотпущенники» наделялись земельными участ­ками в собственность. Нечего и говорить, что Николай, опять-таки сле­дуя завету Карамзина («Земля — в чем не может быть спора — соб­ственность дворянская»),149 это «безумие» запретил и вспомнили о нём лишь в эпоху Великой реформы 1860-х. Во-вторых, закон требо­вал, чтобы, выкупаясь на волю, крестьяне покидали общину и перехо­дили к подворному землевладению (о чем забыли и при Николае, и во времена Великой реформы и вспомнили только после революции пя­того года при Столыпине. И то лишь затем, чтобы забыть еще на три по­коления). В-третьих — и это самое главное, — в спорах о законе стала прозрачно ясна расстановка сил в тогдашнем истеблишменте.

Понятно, что самую радикальную позицию занял в нём Алек­сандр. Во всяком случае именно он напомнил своим «молодым дру­зьям» о хронической угрозе пугачевщины («если масса населения начнет кричать и почувствует свою силу, это может стать опасным»). На что друзья ответили ему «указанием на последствия, к коим мо­жет привести ссора с дворянством, которое тоже составляет значи­тельную массу».150 Пусть бестактно, но напомнили они императору о судьбе задушенного отца — и он капитулировал.

Н.М. Норомзин. Цит. соч., с. 72.

ИР, вып. 1, с. 37.

Так уже в 1803 году высветились реформаторские лимиты само­державия. Стало понятно, что, едва «значительная масса» крепост­ников встанет грудью на пути выхода России из забрезжившего на горизонте нового исторического тупика, лидера у реформаторов не будет. Парадоксальный выход из положения предложил в 1809 году молодой Сперанский: ограничить самодержавие с тем, чтобы уси­лить позиции «единственного европейца в России». В надежде, что при выборной Государственной думе и выборном Сенате реакцион­ная помещичья масса будет достаточно разбавлена прогрессивным крупным землевладением (большинством Вольного Экономическо­го Общества) и городской буржуазией. И тогда Верховной власти будет легче сломить сопротивление крепостников.

201
{"b":"835143","o":1}