Дело, однако, было не только во внезапной и драматической перемене официальной риторики. Еще важнее, что как прагматичес-
П.Я. Чаадаев. Философические письма, Ардис, 1978, с. 40.
В.Г. Белинский. ПСС, М., 1953*59» т-5» с. 305-306.
М. Лемке. Николаевские жандармы и литература. 1826-1855, Спб., 1918, с. 42. (выделено мной. —А.Я.)
Cited in F. Fadner. Seventy Years of Pan slavism in Russia 1800-1870, Georgetown Univ. Press, 1962, p.219.
кий политик, посвятивший жизнь приобщению России к «символической» Европе, Екатерина непременно увидела бы в николаевском перевороте угрозу европейской коалиции против «отечества драгого». И действительно, ведь крымская катастрофа была в нем заложена, подобно дубу в желуде. По крайней мере, по трем причинам.
Во-первых, противопоставление России Европе не могло долго оставаться лишь правительственной риторикой. Оно должно было тотчас обрести своего рода лобби, влиятельную котерию националистических идеологов, оправдывавших и обосновывавших эту новую культурно-политическую ориентацию страны. Должно было, другими словами, стать основополагающим фактом ее культурной жизни. Тем более что эпоха наполеоновских войн оставила ей в наследство целую плеяду угрюмых проповедников «особнячества», последователей А. Шишкова и Ф. Ростопчина, ненавидевших все иностранное и подозревавших в «опасном якобинстве» даже такого выдающегося идеолога самодержавия, как Н.М. Карамзин.
Во-вторых, это «особняческое» лобби, проповедовавшее превосходство России над Европой, должно было раньше или позже заставить самодержца поверить в его собственную риторическую фикцию. И это не могло не сказаться на его отношении к Европе. Соблазн бросить ей вызов оказался непреодолим. Во всяком случае для Николая, в котором, по выражению Пушкина, было «много от прапорщика и немного от Петра Великого».19 Соответственно, дело и кончилось Крымской войной.
В-третьих, наконец, низведение страны, как в московитские времена, на уровень Оттоманской империи, т. е. чужеродного Европе тела, не могло не вызвать в ней ответную реакцию. Короче, николаевский переворот был чреват возникновением в Европе массовой русофобии. Стоило, например, подняться в 1830-х Польше, как она надолго обрела в глазах европейской публики тот же международный статус угнетенной варварами европейской страдалицы, что и Греция, судьба которой под Оттоманским игом всколыхнула континент десятилетием раньше.
Очень точно объяснил этот резкий перелом в отношении Европы к России П.Я. Чаадаев:
Л.с. Пушкин. ПСС, М.-Л., 1937-1959. т. 12., с. 330.
«Турки — отвратительные варвары. Пусть будет так. Но варварство турок не угрожает остальному миру, а это нельзя сказать о варварстве некоей другой страны. Притом же с варварством турок можно бороться у них, с другим варварством это невозможно. Вот в чем весь вопрос. Пока русское варварство не угрожало Европе, пока оно не провозглашало себя единственной настоящей цивилизацией, единственно истинной религией, его терпели; но с того дня, как оно противопоставило себя Европе в качестве политической и моральной силы, Европа должна была сообща против этого восстать».[11]
Удивительно, право, каким образом десятки экспертов, отечественных и иностранных, изучавших николаевскую Россию, не заметили, что антипетровский переворот Николая сделал военное столкновение с Европой практически неминуемым. И что уже по одной этой причине предстояло ему стать гигантским водоразделом, безнадежно расколовшим петербургский период русской истории на две не только разные, но и враждебные друг другу части — условно говоря, екатерининскую и николаевскую.
Должен честно признаться, что Степан Петрович Шевырев, один из влиятельных членов нового антиевропейского лобби, сформулировал нечто подобное задолго до меня, еще в 1841 году. Сказал он тогда (конечно, в похвалу Николаю), что подлинно «национальный период русской истории» начинается только с его царствования, придя, наконец, на смену «периоду европейскому — от Петра до кончины Александра».[12]
Глава первая Вводная ^ ^^ Ь13 О В
Петра» Одно во всяком случае не под- лежитсомнению: нельзя объяснить николаевский переворот затянувшейся на два столетия агонией русского самодержавия. Напротив, очень похоже, что именно он и объясняет эту затянувшуюся агонию. Такова, во всяком случае, гипотеза, положенная в основу этой книги.
Если Иван Грозный создал режим неограниченной власти, раздавив в ходе первой самодержавной революции 1560-х набиравший в его время силу в России «абсолютизм европейского типа»22 (по определению С.О. Шмидта), то вторая самодержавная революция при Николае отрезала стране путь к назревшей уже к середине XIX века конституционной монархии (вполне возможно, предрешив, что и столетие спустя после нее конституционные учреждения России окажутся, по жестокому выражению Макса Вебера, «псевдоконституционными», всего лишь «думским самодержавием»).
Разумеется, пока это лишь гипотеза. Но вот некоторые факты, ее поддерживающие. Американский историк так описывал проект, представленный в 1805 году последним из екатерининских, так сказать, самодержцев России английскому премьеру Питту: «Старой Европы больше нет, время создавать новую. Ничего, кроме искоренения последних остатков феодализма и введения во всех странах либеральных конституций, не сможет восстановить стабильность»[13]Осторожный Питт, конечно, отверг этот проект. Но Александр Павлович остался верен своим идеям и десятилетие спустя, когда отказался вывести свои войска из оккупированного Парижа, пока Сенат Франции не примет новую конституцию, ограничивающую власть Бурбонов. Я не знаю, признают ли сегодняшние французские историки, что первой своей либеральной конституцией Франция обязана русскому царю. Но мы ведь о другом. О том, что представить себе, чтобы Николай, оказавшись на месте брата, настаивал на введении где бы то ни было конституции, — за пределами воображения. Так откудЈ эта разница между европейцем Александром и моско- витским прапорщиком на престоле?
По словам одного из самых уважаемых русских историков А.Е. Преснякова, «в годы Александра I могло казаться, что процесс европеизации России доходит до крайних своих пределов. Разработка проектов политического преобразования империи подготовляла переход русского государственного строя к европейским формам государственности; эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в „европейский концерт" международных связей,
22
Вопросы истории, 1968, № 5, с. 24.
а ее внешнюю политику — в рамки общеевропейской политической системы; конституционное Царство Польское становилось... образцом общего переустройства империи».24 Совершенно очевидно, что культурно-политическая ориентация страны при Александре, как она описана Пресняковым, ни при каких обстоятельствах не могла спровоцировать вооруженную конфронтацию с Европой. Николаевский переворот ее спровоцировал. Как объяснить эту разницу?
Самый беспощадный из обличителей Александра I М.Н. Покровский вынужден был признать, пусть и скрепя сердце, что подготовленный в 1810 году по поручению императора конституционный проект Сперанского «вовсе не был академической работой». И что, напротив, «Сперанский серьезно рассчитывал на осуществление своего проекта, Александр серьезно об этом думал, их противники не менее серьезно опасались введения в России конституции».25 Ни один историк, как бы ни относился он к Николаю, не смог бы себе представить, чтобы при нем в России могло происходить хоть что-то подобное. Почему?
И, наконец, именно при Александре Россия ответила на «вызов Петра», как назвал отказ от московитского наследства Герцен, совершенно европейским поколением декабристов, поставившим во главу угла своих революционных проектов (если не считать маргинального проекта Пестеля) именно конституционную монархию. А также золотым веком русской литературы, который Николаю, как он ни старался, так и не удалось, в отличие от декабристского восстания, подавить. («Цензора, — по известному выражению А.В. Никитенко, — теперь хуже квартальных надзирателей»)26 Почему же, спрашивается, царствование последнего «екатерининского» самодержца породило небывалый расцвет русской культуры, а Николай создал в стране, по словам то го же Никитенко, «нравственную пустыню»?27