Н.Е Носов. Становление сословно-представительныхучреждений, Л., 1969, с. 9.
Все эти прорехи в позициях даже лучших из лучших советских историков не были, конечно, случайны. Ибо коренились в одной и той же причине, о которой еще в 1964 году сказал, как мы помним, Зимин. В том, что «настало время коренного переосмысления политической истории России XVI века». А на самом деле не настало это время при его жизни (Александр Александрович умер в 1980-м). И не могло оно настать в советские времена, ибо нельзя ждать такого переосмысления лишь от «новых фактов», как думал в 1940-е Ве- селовский. Новые философские горизонты должны были для этого открыться, новые инструменты политического анализа были для этого необходимы, а главное, требовалось принципиально новое видение русской истории, «новая национальная схема», говоря языком Федотова. Могла ли она явиться в крепостной историографии?
Здесь заканчивалось американское издание этой книги (не забудем, что вышло оно в свет еще за десятилетие до того, как наступил и для российской историографии её 1861 год). И все-таки, как, я думаю, заметил читатель, заканчивалось то, старое издание на мажорной ноте. Иваниана была на верном пути. И, чтобы сбылось обещанное (и завещанное) ей Зиминым долгожданное «переосмысление», не доставало ей, казалось, лишь свободы.
Глава одиннадцатая
После «1861 года» последняя«op™^?
^Можно, если хотите, представить себе весь четы- рехвековой спор, названный здесь Иванианой, даже графически: трижды, как видели мы в этой книге, короновала русская историография Ивана IV и трижды сбрасывала его с державного трона. Я не знаю ни одного владыки в европейской истории, чья посмертная судьба сложилась бы так странно и драматически. Не может быть сомнения, что отражала она те страшные метаморфозы, которые пришлось пережить России из-за того, что самодержавная революция насильственно вырвала её 450 лет назад из Европы, превратив в евразийскую империю.
Понятно, что это неестественное для европейской страны состояние, опричные судороги, которые потрясали с тех пор Россию,
и есть, собственно, следствие того, что так и не смогла она к этому неестественному состоянию адаптироваться. Понятно также, что, если и впрямь рассматривать Иваниану как способ самосознания общества, то просто не может уйти из нее драма, покуда не вернется страна домой, в Европу.
Отсюда и вопрос, была ли коронация Ивана IV в 1940-е последней? Иначе говоря, возвращается ли Россия домой? На пути ли она, по крайней мере, к возвращению? Если нет, если историческая инерция удержит её в евразийской орбите, завещанной ей Грозным царем, то еще одна, пусть и последняя, пусть заранее, как всегда, обреченная, реваншистская судорога, боюсь, неминуема. Как для страны, так и для Иванианы.
Об этом, впрочем, мы можем лишь гадать. Но и тут способна Ива- ниана сослужить нам службу. Ведь в известном смысле она еще и индикатор того, в каком направлении движется самосознание общества. Что же говорит она нам в этом своем качестве? Парадоксально, но в ретроспективе именно крепостные 1960-е выглядят пиком творческого развития Иванианы. Увы, на обломках самовластья, как сказал поэт, нисколько не приблизилась она к «новой национальной схеме» и не открылись ей новые философские горизонты.
Опять шла она вровень с обществом. Об обществе, впрочем, говорить мы здесь не станем: читатель и сам знает, что в нем за постсоветское время происходило. Посмотрим лишь, что происходило в Иваниане.
Как давно уже догадался читатель, я бесконечно далек оттого, чтобы счесть том VIII историографическим итогом постсоветского десятилетия, на что авторы откровенно претендуют. Больше того, я прекрасно понимаю, что отражает он лишь стремление А.И. Сахарова переметнуться из одной ортодоксии в другую, выбросив за борт марксизм и присягнув «русской цивилизации» (под которой имеется, конечно, в виду всё та же евразийская империя).
Настораживает другое. Все-таки речь о громадном, роскошно изданном томе, опубликованном притом на деньги международной организации ЮНЕСКО и — главное — совершенно очевидно намеренном представить городу и миру лицо постсоветской историогра-
фии. Но где же в этом случае обличители этого самозванства? Где бунт свободных ныне историков России против столь вопиющей — и опасной — мистификации? Где новый Дубровский? Или хотя бы новый Погодин?
Нет слов, отсутствие протеста говорит само за себя. И отсутствие мятежников тоже. Громче всего говорят, однако, тексты. Следующее поколение историков дало нам пока что, сколько я знаю, четыре монографии об Иване Грозном — Владимира Кобрина (1989), Бориса Флори (1999), Александра Дворкина (2005) и Изабел де Мадариага (2005), не считая общих работ по русской истории, так или иначе затрагивающих Иваниану. Вот я и попытаюсь теперь показать, намного ли продвинулось это поколение дальше тех открытий шестидесятников, которые мы только что цитировали, и что говорит нам это о направлении, в котором движется общественное самосознание.
Гпава одиннадцатая Последняя коронация?
поколение
Конечно, новейшие историки более раскованны, священных «высказываний» для них уже не существует, да и властям предержащим теперь не до научных изысканий о таких древностях. И это ощущение внутренней свободы впечатляет. Но все-таки коренного переосмысления политической истории России XVI века, завещанного им Зиминым, так и не произошло.
Да, В.В. Кобрин признает вслед за Каштановым, что «опричнина не была антибоярским мероприятием».25 Но в отличие от него, вовсе не следуету Кобрина, что была она «мероприятием» антикрестьянским. Интересна, хотя и не нова мысль, что важно не только то, против кого направлена была опричнина, сколько за что, собственно, воевал Грозный. Ответ Кобрина напрашивается: «Вряд ли руководили царем какие бы то ни было стремления, кроме укрепления личной власти»26 Отсюда как будто бы следует, что, если для установле-
Следующее
Владимир Кобрин. Иван Грозный, М., 1989, с. 112. Там же, с. 113.
ния в тогдашней России самовластья понадобился тотальный террор, это много говорит нам о природе власти в Москве середины XVI века, не так ли?
Но Кобрин, как и авторы Тома VIII, вдруг круто сворачивает в сторону от, казалось бы, логичного заключения. Те ведь тоже толкуют о том, как катастрофически изменилась ситуация в России после того, как «Иван, прозванный Грозным, установил жестокую личную диктатуру», подавив с помощью террора все «признаки гражданского общества». И тоже не делают из этого ровно никаких выводов. Вот и Кобрин их не делает. Напротив, «что ни говори, а казнь Владимира Старицкого ознаменовала конец удельной системы на Руси».27 И что же из этого, по мнению Кобрина, следует?
«Получается, что вне зависимости отжеланий и намерений царя Ивана опричнина способствовала централизации, была объективно направлена против пережитков удельного времени».28 Как видим, заключение Кобрина ближе к Платонову 1920-х, нежели к Носову 1960-х.
Никакого продвижения по сравнению с прорывом Шмидта не заметно у Кобрина тоже. «Существовала ли в реальной жизни, — спрашивает он, — альтернатива тому пути, по которому пошел царь Иван, вводя опричнину? Да, существовала. Это показала деятельность Избранной рады, при правлении которой... были начаты глубокие структурные реформы, направленные на достижение централизации. Этот путь не только не был таким мучительным и кровавым, как опричнина, но и... исключал становление снабженной государственным аппаратом деспотической монархии».29 Ей-богу, Шмидт сказал то же самое короче и ярче. И вдобавок на два десятилетия раньше.
<
Я не говорю уже о том, что вся концепция Кобрина по-прежнему привязана к серому консенсусу с его вездесущей «централизацией». Задача интеграции, действительно стоявшая перед страной в связи с Судебником 1550 года, даже не упомянута и дефиницион- ный хаос всё тот же — абсолютизм, деспотизм и самодержавие по-