ствительная причина была, разумеется, в другом. Слишком уж назойливо эксплуатировали последователи Покровского призрак революции, находя его, как мы видели, даже в опричнине. Между тем в 1930-е созревало в России новое самодержавие. И оно жаждало стабилизации. Свою революцию оно уже совершило и новые ему были совершенно не нужны.
Соответственно потребовалась историография, которая соединяла бы это новое самодержавие со старым, порушенным в 1917-м, а не отделяла от него. Для этого готово оно было идти на жертвы, готово было даже предпочесть старых профессоров новым революционерам. Происходило непредвиденное и невероятное. Р.Ю. Виппер, например, который впервые опубликовал свою книгу об Иване Грозном в 1922 году, когда он был бесконечно далек от марксизма, мог двдцать лет спустя с гордостью написать в предисловии ко второму ее изданию: «Я радуюсь тому, что основные положения моей первой работы остались непоколебленными и, как мне кажется, получили, благодаря исследованиям высокоавторитетных ученых двух последних десятилетий, новое подтверждение».26 Виппер торжествовал по праву: марксисты пришли к нему, а не он к марксистам. И опять, как Кавелин в 1840-е и Платонов в 1920-е, выдвигал он стандартный и неотразимый аргумент — «исследования двух последних десятилетий».
Но даже принимая все это во внимание, нелегко объяснить ту торжественную манифестацию лояльности к Ивану Грозному, которая произошла в 1940-$. В конце концов весь пафос большевистской революции в России был направлен против «проклятого царизма» и «тюрьмы народов», в которую превратил он страну. А Грозный все- таки был первым русским царем, т.е. отцом-основателем этого самого царизма. Мало того, он был еще и основателем империи, сиречь тюрьмы народов. Я, право, не знаю, как можно было бы объяснить такой неожиданный поворот на 180 градусов, такую внезапную метаморфозу царя из тирана в символ национальной гордости, не прибегая к предложенной здесь концепции происхождения нашей трагедии.
Р.Ю. Виппер. Иван Г розный, Ташкент, 1942, с. 3.
Мое объяснение, если помнит читатель, состоит в том, что — из-за фундаментальной двойственности своей политической культуры — Россия, как никакая другая страна в Европе (кроме разве Германии), цивилизационно неустойчива. Иначе говоря, подвержена при определенном политическом и социальном раскладе выпадениям из Европы и вытекающим из них грандиозным цивилизационным катастрофам. Первой — и решающей — такой катастрофой и стала самодержавная революция Грозного.
Едва ли, однако, привела бы эта революция к тотальному перерождению русской государственности (к политической «мутации», как мы это назвали, сделавшей последующие выпадения России из Европы, по сути, неминуемыми), когда бы не страшный шок, пережитый страной в 1560-е. А причиной этого шока как раз и была опричнина.
Так как было не ожидать от аналогичной катастрофы 1917-го аналогичного же шока? Преследовала-то власть в XX веке совер- ^ шенно ту же цель, что и революция Грозного, т.е. сокрушение традиционной государственности. Более того, если моя гипотеза верна, то катастрофа 1917-го не могла не принести раньше или позже тотальный террор опричнины. В 1930-е она его и принесла. Это дает мне, согласитесь, некоторое основание рассматривать возникновение сталинского террора как экспериментальное, если хотите, подтверждение своей гипотезы.
Если читатель найдет неопровержимое сходство между закрепощением крестьянства в эпоху Грозного и «новым изданием» крепостничества 400 лет спустя во времена сталинской коллективизации недостаточным подтверждением этой гипотезы, то вот, пожалуйста, другие. Р.Г. Скрынников первым в российской историографии подробно исследовал механизм опричного террора времен Грозного. И картина, возникшая под его пером, была поистине сенсационной. В том смысле, что читатель неизбежно сталкивался в ней с чем-то мучительно знакомым.
В самом деле, что должна была напоминать бесконечная вереница вытекающих одно из другого «дел» («дело митрополита Филиппа», «Московское дело», «Новгородское дело», «дело архиепископа Пимена», «дело Владимира Старицкого»)? Что напоминала эта волна фальсифицированных показательных процессов — с вынужденными под пыткой признаниями обвиняемых, с кровавой паутиной взаимных оговоров, с хамским торжеством «государственных обвинителей», со страшным жаргоном палачей (убить у них называлось «отделать», так и писали: «там-то отделано 50 человек, а там-то 150»)? И записывалось это в том самом Синодике, смысл которого заключался в поминовении душ погибших (человеческих душ, естественно, а не анонимных чисел).
Не правда ли, слышали мы уже нечто подобное задолго до Скрынникова? Без сомнения, описывая террор 1560-х, он рассказывает нам то, что мы и без него знаем: историю «великой чистки» 1930-х. Но еще более удивительно, что рассказывает он это нам, не только не намекая на сталинский террор, но, быть может, даже и не думая о нем. Скрынников медиевист, скрупулезный историк Ивановой опричнины, и говорит он о ней, только о ней. Но читатель почему-то не верит в его, так сказать, медиевизм. Не верит, ибо совершенно отчетливо возникает перед ним призрак другой, сталинской опричнины, её прототип, её совпадающая вплоть до деталей схема. Остановимся на ней на минуту.
Первой жертвой опричнины Грозного был один из самых влиятельных членов Думы, покоритель Казани князь Горбатый. Крупнейший из русских военачальников был внезапно обезглавлен вместе с пятнадцатилетним сыном и тестем, окольничим Головиным. Тотчас же вслед за ним фыли обезглавлены боярин князь Куракин, боярин князь Оболенский и боярин князь Ростовский. Князь Шевырев был посажен на кол. Невольно представляется, что эта чистка Политбюро-Думы от последних могикан «правой оппозиции» (может быть, членов, а может, попутчиков Правительства компромисса, разогнанного еще за пять лет до этого) должна была служить лишь прелюдией к некой широкой социальной акции. И действительно, за ней следуют конфискации земель титулованной аристократии и выселение княжеских семей в Казань, которая в тогдашней России исполняла функцию Сибири.
А что затем? Не последуетли, как в 1929-м, акция против крестьянства? Последует. Ибо конфискации, конечно, сопровождались неслыханным грабежом и разорением крестьян, сидевших на конфискованных землях, естественно, в первую очередь тех, у кого было что грабить. Опять, в который уже раз убеждаемся мы, что перед нами лишь средневековый эквиваленттого, что в 1930-е называлось раскулачиванием. Это было начало не только массового голода и запустения центральных уездов русской земли, но и крепостного права (поскольку, как скажет впоследствии академик Б .Д. Греков, «помещичье правительство не могло молчать перед лицом „великой разрухи", грозившей его социальной базе»).27
Но главная аналогия все-таки в механизме «чистки». Вот смотрите, первый этап: устраняется фракция в Политбюро-Думе, представлявшая в ней определенную социальную группу и интеллектуальное течение внутри элиты. Второй этап: устраняется сама эта группа. Третий этап: массовое раскулачивание «лутчих людей» русского крестьянства. Самое интересное, однако, еще впереди.
После разделения страны на Опричнину и Земщину к власти в Земщине приходит слой нетитулованного боярства, ненавидевший князей и в этом смысле сочувствовавший царю (а иногда и прямо помогавший ему в борьбе с «правой оппозицией» Правительства компромисса). Каково бы ни было, однако, отношение этих людей к княжеской аристократии, сейчас, оказавшись у руля в Земщине, должны были они подумать — хватит! Свою революцию они сделали—и продолжение террора становилось не только бессмысленным, но и опасным. Не без их влияния, надо полагать, созывается весной 1566-го XVII съезд партии, «съезд победителей» (виноват, Земский собор — самый, между прочим, представительный до тех пор в России).
«Победители» деликатно намекают царю, что с опричниной, пожалуй, пора кончать. В головах других, более реалистичных, бродит план противопоставить Ивану Грозному Кирова (т.е., конечно же, князя Владимира Старицкого, двоюродного брата царя). До заговора дело не доходит, но Ивану достаточно было и разговоров. Следующий удар наносится по этой группе. «Когда эти слои втяну-