Литмир - Электронная Библиотека

Его не смущало, что Павел говорил о рабах, а он о царском со­ветнике и прославленном своей отвагой полководце — о герое. А вот Курбского это смущало. Ибо чувствовал он себя не рабом, но так же, как впоследствии Герцен, свободным человеком. И пото­му суждено ему было стать первым в русской истории, кто отважился отвергнуть альтернативу политической эмиграции, которую предла­гало ему устами Грозного государство: «Если ты праведен и благоче­стив, почему не пожелал от меня, строптивого владыки, пострадать и принять мученический венец?»72Так не за то ли, что отверг страшную царскую альтернативу — рабство или мученичество, — не за то ли, что предпочел им изгнание и борьбу против тирана, единодушно провозгласили князя Андрея изменником русские историки? И разве не означало это, что встали они в этом роковом споре на сторону тирана?

Глава девятая

измена кому. госудаРственныймиФ

»

I

Карамзину, хоть и назвал он одну из глав IX

тома «Измена Андрея Курбского», проблема представлялась куда более сложной, чем Горскому и его последователям. И это в общем- то понятно, если иметь в виду, что несколькими страницами раньше он так описывает ситуацию, предшествовавшую бегству князя Анд­рея: «Москва цепенела в страхе. Кровь лилася; в темницах, в монас­тырях стонали жертвы; но... тиранство еще созревало, настоящее

Послания..., с. 286. Там же.

ужасало будущим».73 Мог ли, спрашивается, Карамзин осудить чело­века, который в момент тотального террора не стал дожидаться, ког­да придутза ним палачи? Ведь тотальность террора как раз и означа­ла, что ничего больше уже не зависело от его поведения, но лишь от каприза тирана, оттемного слуха, от злого навета...

«Он [Курбский], — полагает историк, — мог без угрызения совес­ти искать убежища от гонителя в самой Литве».74 Простить ему не мог Карамзин другого: «к несчастью, [он] сделал более; пристал к врагам отечества, он предал свою честь и душу, советовал, как губить Рос­сию».75 Казалось бы, великолепный историк, переживший ужас и три­умф Отечественной войны 1812 года, должен был видеть разницу между нею и грабительской авантюрой царя, которого сам же назвал мучителем. И тираном, между прочим, тоже. Но нет, и он не видел.

С Карамзиным, впрочем, всё понятно. Тиран-мучитель, каким бы он ни был, олицетворял тем не менее самодержавие. А самодержа­вие было для него священным Палладиумом, душою России, чем-то, возможно, даже большим, чем Россия. Вспомним, как откровенно воскликнул несколько десятилетий спустя Константин Леонтьев, со­вершенно разделявший эту карамзинскую веру: «Зачем нам Россия несамодержавная и неправославная? Зачем нам такая Россия?»76

Но послереволюционные-то профессора должны, казалось, быть свободны от средневекового идолопоклонства. Что им Гекуба, спра­шивается? Во всяком случае для них самодержавие вроде бы больше не синоним отечества. Или все еще синоним? Я спрашиваю потому, что некоторые из них пошли куда дальше Карамзина. Ну, вот вам про­фессор Р.Г. Скрынников, один из самых блестящих, хотя и не беспри­страстных, современных знатоков эпохи Грозного, которого мы уже много раз с почтением цитировали. Нет, он не называет Курбского крестопреступником, как Грозный. Его объяснение бегства князя Ан­дрея проще — и подлее. Поскольку, говорит он, «Курбский не под-

Я./И. Карамзин. История государства Российского, Спб., 1821, т. 9, с. 23.

Там же, с. 68.

Там же.

К.Н> Леонтьев. Собр. соч. в 12 томах, М., 1912-1914, т. 7, с. 206-207.

вергался прямым преследованиям» и «до последнего дня пользовал­ся властью и почетом», убежал он, оказывается, оттого, что «был под­куплен литовцами и его гнал из отечества страх разоблачения».77

А ведь Скрынников сам пишет о «дерзком упреке [Курбского] ца­рю, [которого он] сравнил со свирепым и кровожадным зверем, при­ступившим к всенародному погублению своих воевод и советни­ков»78 И сам же объясняет: «Слова Курбского имели вполне реальную историческую основу. Накануне его побега царские опалы утратили обычный персональный характер и стали затрагивать целые семьи. После смерти А. Адашева царь велел убить его брата Данилу [героя Крымского похода 1559 года] с сыном и его родню: П. Гурова, И. Шиш­кина, Сатиных ... Казнь прославленных воевод символизировала ко­нец целого периода, целой полосы в политическом развитии страны. При „либеральном" режиме Адашева смертная казнь ни разу не при­менялась по отношению к боярам... Первые казни бояр в 1564 г. пред­вещали наступление опричного террора против боярства»/9Так неужели, по мнению профессора, боярин Курбский меньше него понимал, что происходит и что «настоящее, — говоря словами Карамзина, — ужасало будущим»? Да нет, он и сам признает: «Курбский хорошо понимал смысл происходивших на его глазах со­бытий».80 Так почему же непременно унизительным подкупом, а не благородной - ив условиях тотального террора единственно воз­можной — попыткой «заступиться за всех пострадавших на Руси», как оправдывал*свое бегство сам князь Андрей, следует объяснять это бегство? Почему простое и само собою, казалось бы, напраши­вающееся объяснение не устраивает Скрынникова и его коллег?

И еще любопытнее, почему без колебания поверили они Герце­ну, а Курбскому нет? Почему поверили Плеханову? И Ленину? Не знаю, как реагировал на обвинения Солженицына Скрынников,

71 PJ. Скрынников. Переписка Грозного и Курбского: парадоксы Эдварда Киннона, Л., 1973. с. 61.

Там же, с. 53.

Там же, с. 47.

Там же, с. 52.

но многие его коллеги буквально на стенку ведь лезли, когда слыша­ли, что политический эмигрант Владимир Ильич Ульянов-Ленин был подкуплен немцами. Так чем же, право, хуже их всех политический эмигрант Андрей Михайлович Курбский? За что так беспощадны они именно к нему?

Глава девятая Государственный миф

Испытание

Едва ли найдем мы ответ на этот вопрос, покуда

не вернемся к нашему бедному Горскому с его бессмертным клише о борьбе старого и нового. Со свойственным ему простодушием он нечаянно выдает самую страшную тайну всей вековой апологетики Ивана Грозного. «Старина, — говорит Горский, — была для Курбско­го второю природою, была для него плотью и кровью, была насущ­ной потребностью... восстановление старины он полагает главной задачей своей жизни».81

Читатель помнит, что «старина» была главным принципом поли­тики Ивана III. Она означала национальное предание и порушенную монголами Киевско-Новгородскую Русь, означала крестьянскую свободу и Юрьев день, и автономию Новгорода, и уважение к поли­тическим эмигрантам. Так с каких же пор стала она на Руси крамо­лой? Какую, собственно, старину ставит в упрек князю Андрею Гор­ский? Оказывается, ту самую, за которую боролся Первостроитель. «Какая выгода могла проистечь для России из восстановления обы­чая боярского совета? Какую выгоду могла она извлечь из старин­ной своей политики? Ничего, кроме гибели и вреда».82

Так вот же она, главная измена князя Андрея. Вот чего не могут ему простить российские «государственники» всех времен. Борьбу против самодержавия — за ограничение власти, за обычай боярско­го совета и Земский собор, за «старинную политику» Ивана III, за церковное нестяжание и против «лукавых мнихов глаголемых осифлянских», объявленную во времена Курбского ересью (о чем,

С. Горский. Цит. соч., с. 413. Там же.

к чести его, напомнил нам уже в 1999 году российский историк.83 Од­ним словом, за политическое наследство европейского столетия страны. Ибо именно от этого наследства, полагают они, проистечь могутлишь «гибель и вред России».

Словно бы неизвестно им, что не погубила ведь Англию такая «старина», как парламент, существовавший в ней с самого XIV века. И Швецию не погубил старинный обычай ландтагов. И Дания одну только пользу извлекла из церковного нестяжательства. Почему же лишь России должна была «нести гибель» старинная политика Ива­на III? Ни от кого — от Татищева до Скрынникова — не услышим мы ответа на этот вопрос. Да что ответа, никто никогда его не поставил. Словно бы самодержавие было императивом для России, историче­ской необходимостью, неизбежностью, судьбой.

123
{"b":"835143","o":1}