— Ничего, Настя, заставит его благородие дружка своего жениться на сестрице.
— Да разве в этом дело — жениться не жениться. Получилось все гадко. Продается же Женька, продается. Жизни ей сладкой захотелось, вот что не понимаю.
— Чего же тут не понимать? Наголодалась девчонка в войну, ну и глупенькая еще.
— Не наша она, совсем не наша, — сокрушалась Настя. — У нас в семье долг был прежде всего, работа. Так и воспитаны были с детства. Петр ведь тоже не за хорошей жизнью в армию пошел, знал, служба военная трудная, но нужны были армии командиры, вот и пошел по спецнабору. Уж не знаю, какой он командир был, но жизни-то не жалел, в этом уверена, за чужие спины не прятался.
— Этого не отнять… Сам батальон вел, как на параде шагал, только толку не вышло.
Пропустила эти слова Настя мимо. О своем продолжала:
— Что же делать-то? Как дальше жить? Хотя чего вас спрашиваю, вы же своим заняты, вам до людей дела мало… Вы вот поразить всех хотите своими картинами, это смыслом своей жизни считаете, а пустое все… Человек должен в жизни хоть одного человека счастливым сделать, хоть одного, вот и смысл будет… А мы все для себя стараемся, не другим — себе счастья добиваемся, а что до того, что через других для этого переступаем, — не думаем. Вот и идет все не так…
— Напрасно вы думаете, что до других мне дела нет. Я очень вам, Настя, сочувствую… И в словах ваших, что хоть одного человек осчастливить должен, есть что-то, — задумчиво произнес Марк, но сам почувствовал: холодно сказал, рассудочно, что вот по-настоящему, по-человечески пожалеть Настю не может, слишком долго, видимо, носил он в себе и лелеял другие чувства, которые и выхолодили все.
И стало ему вдруг больно от этого, даже неприязнь к себе самому ощутил. Вспомнилось, каким добрым и отзывчивым мальчишкой он был… Неужели выгорело все в немецком лагере? Неужто тот самый мальчишка через пятнадцать лет точил на камне железку в каком-то сладострастном предвкушении, как пройдется он ею по горлу охранника Отто, если тот ударит его.
Но Отто, сбивая с ног других, почему-то обходил Марка, чему удивлялись все. Было, видимо, в облике пленного за номером 220791 такое, что удерживало Отто. Удивлялся этому и староста барака и пытался даже завести дружбу с Марком, заговаривал не раз, но шла от Марка, наверно, какая-то волна, которая пугала и отталкивала. Да, выжжено все. И неужто необратимо? Хоть и уходила постепенно ненависть из души, но и доброта не приходила, холодно, пусто внутри… Вот сидит напротив человек, сидит в горе, и человек, который нравится ему, но не находит он в себе тепла. А подойти бы, обнять, сказать: «Настенька, милая, пройдет все, все хорошо будет. Успокойтесь» — не может, боясь, поймет она, почувствует, не от души это, не от сердца… И впустую будут эти слова.
Но подошел все-таки. Положил руку на Настину голову, провел по волосам. И тут, может от прикосновения, дрогнуло вдруг сердце настоящей человеческой жалостью.
— Успокойтесь, Настя… Пройдет все, наладится… — пробормотал осекшимся голосом, ощущая неожиданное тепло в душе.
Настя подняла голову и, встретившись с глазами Марка, долго не отводила взгляда. Потом улыбнулась, взяла другую руку Марка в свою и прошептала:
— И у вас пройдет все… — словно поняв, что думал и переживал он несколько минут тому назад.
59
Коншин сидел в такси, вжавшись в спинку заднего сиденья, задыхаясь от пережитого только что унижения — к Наташе его не пустили. Когда, не дождавшись лифта, прыгая через три ступеньки, влетел он на четвертый этаж и позвонил, открыла ему Наташина мать и с недоумением, молча глядела на него, не приглашая пройти. Тогда он забормотал, что Антонина Борисовна звонила, что Наташа сказала… «Я ничего не знаю. Думаю, вам не надо было приходить… Да, простите, но не надо…» — тихо проговорила она и стала прикрывать дверь. Коншину ничего не оставалось, как бегом вниз, потом бегом к Разгуляю, где и поймал он машину…
В «Коктейль-холле» он забрался на высокий стул у стойки, поздоровался с барменшей Риммочкой, улыбнувшейся ему профессиональной улыбкой, и заказал сразу два коктейля покрепче, называвшихся почему-то «В полет». Потом третий, четвертый… Поначалу он считал, потом бросил, но противное чувство унижения и презрения к себе не уходило. «Как я мог? Зачем поперся?» — клял он себя.
Вокруг сидели сытые, благополучные, уверенные в себе люди, уже чего-то достигшие, а потому могущие позволить в свободные часы доставить себе удовольствие посидеть в этом заведении, лениво потягивая дорогие вкусные коктейли, и выкинуть небрежно за удовольствие полторы-две сотни. И это не выбьет их из колеи, они не будут утром лихорадочно шарить по карманам и ужасаться, что ни черта не осталось, а до очередной получки или пенсии еще полмесяца и как эти две недели прожить, где занять, что идти закладывать в ломбард.
До сегодняшнего вечера Коншин неплохо чувствовал себя в их компании. Он тоже небрежно бросал деньги на стойку, не считая, засовывал сдачу в карман и думал, не за горами то время, когда он тоже добьется чего-то в жизни и с полным правом будет приходить в этот «Коктейль-холл», встречая почет и уважение.
Но сегодня, когда рухнуло все, он ощущал себя чужим и бесконечно далеким от этой публики. И очень нелепым в своих синих потертых бриджах, полуразбитых армейских «кирзяшках» и в штатском пиджачке среди хорошо одетых, при галстучках или даже бабочках мужчин.
А тут еще появился, прихрамывая, известный драматург с лауреатским значком, на которого начали глазеть со столиков и перешептываться. Он же шел ни на кого не глядя, небольшого роста, с серым невыразительным лицом, но приобретшим уже надменность. Около него увивался какой-то молодой хлыщ, помогший забраться ему на высокий стул. Не успел он и сесть, как подлетела Риммочка, очаровательно и подобострастно улыбнулась и, бросив других клиентов, стала выполнять его заказ.
И Коншину страсть как захотелось очутиться в обыкновенной забегаловке, где такие же бывшие фронтовики, как и он, где считают рубли, прежде чем заказать кружку пива, где не ведут шибко умных разговоров, а вспоминают войну, на которой у каждого были необыкновенные случаи, где все свои в доску… Он вынул деньги, чтоб расплатиться, но Римма была занята с драматургом.
Он сидел на крайнем стуле, вдалеке от Коншина, но все же отдельные фразы доносились из его разговора со спутником. Драматург говорил, что, как ни старались космополиты сорвать его постановку во МХАТе, им это не удалось, что новую пьесу о сорок первом годе, несмотря на козни этих же космополитов, театр принял к постановке.
«А воевал ли ты в сорок первом?» — с неприязнью подумал Коншин. Непохоже что-то. Ему захотелось к чему-нибудь придраться, устроить скандал, а может, и драку, но в баре сидели все чинно, благородно, раздражая его все больше своим благополучием, самоуверенностью и самодовольством.
— Получите, Римма! — крикнул он, постучав по стойке.
Римма не повернула и головы — она любезничала с драматургом.
— Вы слышите?! — уже со злостью повторил он. — Хватит трепаться! — и опять стукнул кулаком.
Но Римма не слышала.
— Не кипятитесь, молодой человек, — повернулся к нему сосед. — Разве не видите, с кем она разговаривает?
— Мне плевать с кем! Я спешу!
Сидевшие за стойкой заулыбались, кто одобряюще, кто иронически, ожидая, видать, небольшого шума и не имея ничего против этого. Коншин, поняв, что ждут они развлечения, насупился и молчал. Спустя немного Римма подошла к нему и получила деньги. Он слез со стула и напряженно, стараясь не шататься, пошел к выходу.
По улице Горького он шел никого не видя, натыкаясь на прохожих… А потом пошли провалы — не помнил, как очутился опять в машине, не помнил, по каким улицам ехал, и очнулся лишь у ворот Наташиного дома.
«Зачем я сюда приехал?» — подумал он, чиркая неверными руками одну спичку за другой, а они гасли на сквозняке в воротах. Он твердил себе, что ему не надо заходить во двор, какой черт дернул его сказать шоферу этот адрес, но какая-то сила потянула его туда. Он вошел, задрал голову вверх — света в Наташиной комнате уже не было…