Как видно из исторических документов, сам Симон Петлюра неоднократно выступал в защиту евреев: воззвания, направленные против погромов, он выпускал в ноябре 1917 года, находясь на посту военного министра УНР, и в январе 1919 года, когда Киев захватила Директория. Петлюра создал особую следственную комиссию для расследования погромов, в августе 1919 года он официально обратился к армии: «Командиры и воины Украинской армии! Рабочие массы украинских евреев видят в вас своих освободителей, и будущие поколения никогда не забудут ваших усилий… Опасайтесь провокаторов и тех, кто хочет погромов и стремится уговорить наиболее слабых в своих убеждениях. ‹…› Смертная казнь ждет участников погромов, как и подстрекателей к ним. Я требую от вас суровой дисциплины, чтобы даже волос не упал с невинной головы…»[18]
Однако к тому времени Петлюра уже не был в состоянии контролировать свое войско и тем более вольных атаманов, с которыми заключал союзы, – к февралю 1919 года его приказам подчинялись лишь около 20 % от той армии, с которой он брал Киев. Вчерашние отважные повстанцы оказались обычными бандитами и принялись безнаказанно разбойничать и убивать. В «Белой гвардии» есть показательный эпизод ограбления дома Василисы – воры прикидываются представителями новой власти и забирают имущество под фальшивую расписку («– Как же писать? – спросил Василиса слабым, хрипловатым голосом. Волк задумался, поморгал глазами. – Пышить… по предписанию штаба сичевого куреня… вещи… вещи… в размере… у целости сдал…»). Историк Ричард Пайпс писал, что к 1919 году разные районы страны «жили собственной жизнью, в которой реальную власть имел тот, кто опирался на винтовку… По всей Украине возникали банды крестьянских партизан, которые нападали на села и местечки, грабили и убивали еврейское население…».
Как и историки, Булгаков связывает погромы не столько с конкретной политической силой, сколько с уродливым выражением народной злости, «корявого мужичонкова гнева». Этот гнев «бежал по метели и холоду, в дырявых лаптишках, с сеном в непокрытой свалявшейся голове и выл. В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание на Руси. Запорхали легонькие красные петушки. Затем показался в багровом заходящем солнце повешенный за половые органы шинкарь-еврей».
ПОЧЕМУ БУЛГАКОВ ТАК ИРОНИЧНО ОТЗЫВАЕТСЯ ОБ УКРАИНСКОМ ЯЗЫКЕ?
Пожалуй, из всех булгаковских героев с наибольшим скепсисом относится к украинскому языку Алексей Турбин. Он, например, с насмешкой рассказывает историю о «коте» и «ките»: «Я позавчера спрашиваю этого каналью, доктора Курицького, он, извольте ли видеть, разучился говорить по-русски с ноября прошлого года. Был Курицкий, а стал Курицький… Так вот спрашиваю: как по-украински “кот”? Он отвечает “кит”. Спрашиваю: “А как кит?” А он остановился, вытаращил глаза и молчит. И теперь не кланяется». В ранней редакции окончания романа он сухо и категорично замечает брату Николке: «Я тебя покорнейше прошу не говорить на этом языке». Позиция Алексея Турбина в определенной степени отвечала взглядам самого писателя. В очерке «Киев-город» Булгаков, к примеру, так проходится по украинизированным городским вывескам: «Мне кажется, что из четырех слов – “молошна”, “молчна”, “молочарня” и “молошная” – самым подходящим будет пятое – молочная». С возмущенной реакцией украинцев Булгаков столкнулся еще при жизни – в 1929 году делегация украинских писателей на встрече со Сталиным выступила против пьесы «Дни Турбиных», обвинив ее автора в шовинизме и украинофобии.
Скептическое отношение Булгакова к языку страны, в которой он родился и жил, отчасти можно объяснить историческим контекстом. Ученый Владимир Вернадский (в 1918 году он стал первым президентом Украинской академии наук) в статье «Украинский вопрос и русское общество» писал, что на протяжении XVII и XVIII веков русско-украинские отношения сводились «к постепенному поглощению и перевариванию Россией Украины как инородного политического тела». К XIX веку все следы автономности были стерты, однако национальное сознание не исчезло, народная культура сохранилась в деревнях, она привлекала внимание историков и фольклористов. Украинская интеллигенция составляла словари, записывала народные песни. Именно с культурой центральная власть и вела беспощадную цензурную войну, которая доходила «до преследования самых невинных и естественных проявлений национальной украинской стихии». Примечательно, что тот же самый Симон Петлюра, прежде чем заняться политикой, возглавлял в Москве русскоязычный журнал «Украинская жизнь»: из-за гонений на украинскую печать это издание, по сути, было единственным печатным органом для всех украинцев – второй по численности нации (!) Российской империи. Дискриминация украинского языка привела к тому, что крупные города Украины, включая Киев, к началу XX века были преимущественно русскоязычными, украинский язык на улицах и в семьях был скорее исключением из правил[19].
Мариэтта Чудакова, описывая межнациональные отношения в Киеве времен булгаковской молодости, приводит красноречивое изречение политика Василия Шульгина о крестьянах, живших в это время рядом с Киевом: «По национальному признаку они были русские или, как тогда называли, малороссияне, по нынешней терминологии, украинцы». Для Шульгина имело значение лишь общее прошлое Украины – Киевская Русь, а более поздние процессы национального формирования им в расчет не принимались. Такая избирательность, по замечанию Чудаковой, была нередкой в предреволюционные годы в среде киевской интеллигенции, отчасти она отразилась и на Булгакове. При этом даже в семье писателя эта позиция принималась не всеми, а разница во взглядах не создавала особенных конфликтов. Сестра писателя Надежда Земская, показывая Чудаковой семейные фотографии, комментировала одну из них так: «А это М. Ф. Книпович, мой тогдашний жених. Он был щирый украинец, как тогда говорили, то есть настроенный очень определенно; я тоже была за то, что Украина имеет право на свой язык. Михаил был против украинизации, но, конечно, принимал Книповича как друга дома…»[20]
В «Белой гвардии» украинский язык звучит в основном в связи с наступающими на Город силами Петлюры. На украинский переходят герои, пытающиеся уцелеть при столкновении с ними, – так делает, к примеру, Василиса в эпизоде ограбления («Я, собственно, мирный житель… не знаю, почему же ко мне? У меня – ничего, – Василиса мучительно хотел сказать по-украински и сказал, – нема») или еврей Фельдман перед смертью («Я, панове, мирный житель. Жинка родит. Мне до бабки треба»). Герои, желающие устроиться при гетманской власти, тоже обнаруживают прагматичный интерес к украинскому языку, как вышеупомянутый доктор Курицкий или Тальберг, которого Николка застает с книжкой «Игнатий Перпилло – Украинская грамматика». Однако Турбины и их окружение воспринимают Город прежде всего как «мать городов русских»: в годы Гражданской войны Киев буквально приютил жителей Петрограда и Москвы, бегущих от большевистской власти. Русский язык, по сути, становится здесь частью того старого, привычного мира, который теряют герои. Восприятие Города как последнего оплота империи неизбежно разбивается в тексте о простую реплику человека из толпы на Софийской площади: «Це вам не Россия, добродию».
ПОЧЕМУ В «БЕЛОЙ ГВАРДИИ» СТОЛЬКО СНОВ?
Весь роман будто окутан сонным туманом. Он и завершается чередой сновидений: Алексею Турбину снится, что он опять пытается убежать от петлюровцев и на этот раз гибнет, Елене – обольститель Шервинский, представляющийся демоном, и будто бы уже убитый Николка, Василисе – что он купил огород и завел поросят, у которых потом вырастают страшные клыки; читающему Апокалипсис Ивану Русакову видится «синяя, бездонная мгла веков, коридор тысячелетий», а соседскому ребенку Петьке Щеглову – сверкающий алмазный шар на лугу (отсылка к хрустальному глобусу, который снится Пьеру Безухову в «Войне и мире»).